Снова было безмолвие, и снова Булычев нарушил его.
— М-да… Сошлись кое о чем помолчать. Ну, хошь, я те наши частушки спою? Скоропешки называются.
— Спой, — неожиданно согласилась Лоза.
— Потерпи чуть, я сначала про себя похриплю маленько. А там уж и вслух можно.
Костя присел на лежанке, несколько секунд молча шевелил губами и тут же запел безголосо:
Пишет милка письмецо:
— Милый, носишь ли кольцо?
Я обратно напишу:
— Распаялось, не ношу…
Лоза сказала досадливо:
— Поешь скверно. Но не в том беда.
— А в чем? — сдерживая недовольство, осведомился Булычев.
— Я смотрю: ты сам себе — загляденье.
Костя хотел возразить, что это — частушка, не он сочинял, но усмехнулся, сказал тоном завзятого сердцееда:
— Ты еще слепышонок, паря, И девок небось как следует не видал?
— Это как — «как следует»?
— Хм… — смутился Булычев. — Как следует — это как следует. Али совсем дитё?
Некоторое время молчали. Костя попросил:
— Ты меня, слышь, не перебивай, А то собьюсь с настроя, петь не сумею.
И тотчас закричал новую частушку:
Захочу — так завлеку,
Пущай ходит за реку
По болоту, по стерне, —
Пущай сохнет обо мне.
Полюбопытствовал без всякого перехода:
— А миланя-то у тя есть? Аль не обзавелся еще?
— А зачем она мне? Не та пора ныне.
Костя горестно вздохнул.
— Затемненный ты человек, паря. Думаешь, они ждать станут, когда война кончится? Девки теперь любить хотят.
— Не хотят, не выдумывай.
— А ты откуда знаешь? Вот послушай, чего они поют, девки:
Я стояла у ворот.
Мил спросил: — Который год?
— Совершенные лета, —
Люби, никем не занята.
Тут же посоветовал:
— Ты любаночке не показывай, чо томишься по ней.
— Я не томлюсь.
— Вот и говорю: дитё.
— Лучше сказал бы, как воюете. Теперь война, она главное.
— У нас еще дорога длинна, успеем обо всем наговориться.
Внезапно хлопнул себя по лбу, сказал с крайним удивлением:
— Знаю, отчего ты теперь задирака. Мы же поесть забыли! А ведь и то известно: без соли, без хлеба — худая беседа.
Качая головой, ругая себя за промашку, сильно удивляясь, что Санечка не укорил его за нее, Костя развязал мешок, достал ржаную горбушку, луковицу, два яйца. Поделил все пополам и весело потрепал подростка по плечу.
— Ну, теперь, браток, ты у меня о девках заговоришь! Это уж — вот те бог!
Лоза не выдержала:
— Прибойный ты человек, Булычев: семь языков во рту!
Костя обиделся, замолчал, отвернулся даже. Но долго сердиться он не умел и вскоре предложил как ни в чем не бывало:
— Давай бесогона выпьем. У меня во фляге маленько. Для согрева.
— Это что — бесогон?
— Самогон, что ж еще? Так охмелиться не хочешь?
— Я эту гадость не пью.
— И табак не смолишь?
— Нет.
— И девок не…
— И девок не люблю, — торопливо подтвердила Санечка.
Булычев спросил, почти сострадая:
— И все у вас такие, в чрезвычайке, сухари черствые? Нет, братец, вижу я, что ты ни сук, ни крюк, ни каракуля. Не дай бог — какая девка на твое личико прельстится. Весь век — слезы.
Лоза отозвалась равнодушно:
— Толчешь из пустого в порожнее. А случается: и молчание — золотое словечко.
— Ну, как знаешь, — примирительно проворчал Булычев. — А я выпью чуток.
— Глотнешь — начнешь ерошиться.
— Это перед кем же?
— Ни перед кем, просто — ерошиться.
— С чего бы то? С полкружки, что ли?
Он засмеялся вслух, побулькал в темноте фляжкой, выпил, сказал весело:
— Эк славно зажгло!
Лоза не удостоила его ответом.
Они несколько минут молчали, разглядывая немыслимую высь неба, и оба ежились, ибо думали об одном и том же: у всего в мире есть начало и конец, а сам мир — без конца и начала, и значит — за вселенной — вселенная, а там еще вселенная, и нет им границ ни в стороны, ни вверх, ни вниз, право, — дикая бесконечность!
И Млечный Путь, как широкий кушак на черном кафтане неба, да нет — какой же кушак и какой кафтан без всякого зачина и всякого исхода!
И чтобы забыть эти мысли, невнятно почему тревожащие душу, Булычев объявил вроде бы весело:
— Ничо — на Урале не потеряемся! Свои мы тут.
Он вновь опустился на лежанку, предложил, позевывая:
— Ложись теснее, всё более теплоты.
— Не люблю, когда жарко.
— Ну, как хошь.
И усмехнулся, засыпая:
— Ночью не видать — холодно ли, тепло ли…
Еще только-только отбеливалось небо, когда Санечка открыла глаза и тихонько поднялась с лежанки. Бросив взгляд вокруг, ахнула от удивления.
Окрест лежал коренной Челябинский Урал, где на века застыли волны гор, синевато-сизые от смеси леса и воздуха; холодно туманились озера; причудливо, порой круто, змеились реки.
Но вдруг мгновенно все изменилось, под ногами поплыли снежно-белые облака, вскоре бесследно исчезли, и на горизонте сказочно возникла громада солнца. Открылась такая даль, какая бывает лишь в легких радужных снах. И Сашеньке показалось, что и на север, и на восток грудятся в той дали города, и даже различаются самые высокие церкви и соборы.
Булычев тоже проснулся, покосился на Лозу, увидел восторг его лица и, радуясь восхищению товарища, сказал, широко раскинув руки:
— Говорят, отсель видали и Челябу, и Карабаш, и даже Екатеринбург. Сам я, правду сказать, не разглядел их.
Санечка рассматривала сказку внизу с жадностью — и круглую маковку соседнего холма, и бледную ее зелень, и таинственные города или только их призраки вдали.
— Ты еще поглазей, те в новинку, а я наскоро костерок распалю. Надо супца похлебать. — Вздохнул. — Теперь бы картошку в кожухе сварить…
Пока он спускался в лес за сушняком для костра, Лоза все внимательно оглядела и, кажется, навеки запомнила видные отсюда вершины Ицыла и Дальнего Таганая.
Вскоре вернулся Булычев, сложил из двух камней небольшой очажок, высек огонь и, покопавшись в крошнях, достал котелок и флягу с водой.
— Огонь тут, в валунах, трудно заметить, — пояснил он спутнику. — А я без горячего — голодан.
Как только закипела вода, партизан высыпал в нее горсть пшена, немного соли и сушеной картошки. Потом старательно развернул тряпочку, в которой хранил полфунта сала, отрезал два ломтика и добавил их в котелок.
Подмигнул, сказал живо:
— Любимая моя песенка: «А чего бы погрызть?»
Достал из мешка две алюминиевые ложки, отдал одну товарищу, а своей попробовал, готов ли суп. Прищелкнул языком, воскликнул: «Ах, хороша варь!», снял котелок с огня.
— Ну, не отставай!
Они заедали этот тощий дымный супец ржаным хлебом, и им казалось, что никогда и нигде не ели ничего вкуснее. Вот что она, молодость, коли хочется есть!
Потом Костя затоптал остатки огня, надел крошни, сказал:
— Теперь вниз пойдем — не обманись. Спуск, он опасней взъема, браток.
И впрямь, идти под уклон было трудно; спускались напряженно, чтоб не задеть ненароком округлые камни — вечную стражу гор.
Нигде не было заметно троп; даже лоси и косули, хоронившиеся в ближней тайге и изредка навещавшие горы, не сотворили здесь бойной дороги. Поэтому двигаться приходилось просто на север, обходя лишь тяжкие каменные реки и курумы.
Иногда Лоза тревожила невзначай мелкие камни, и часть из них, скатываясь к подошве, увлекала за собой округлые глыбы скал.
Санечка ежилась, молчала, ничем не выдавая тревогу, холодившую душу.
Как только спустились в седловину, сочетавшую Круглицу с Дальним Таганаем, Булычев хлопнул спутника по плечу, искренне удивился: