Но вскоре, к общему удивлению, в слободе очутился и «Маруся». Образцов усмехался и сообщал деповским, что держал язык за зубами, и охранка, ничего не добившись, выкинула его из тюрьмы.
Рабочие косились на эсера. Кто-то спросил:
— А чего ж они отступились, Колька, ежели нашли у тебя дома бомбы, динамит и многие еще военные вещи? Или память у них отшибло?
— Не отшибло, — отвечал Образцов, как научил его Крепс, — но всю вину Лепешок принял: его-де имущество.
Вот только этих двух, Образцовых, и выпустили из подвала. Даже своих, эсеров, не пожалел Колька. Они томились в подвалах вместе с большевиками. Сюда же, в номера Дядина, в общую камеру доставили из предварилки шестого корпуса священника пристанционной церкви — отца Арефия. Попик обретался за решеткой потому, что дал вдове большевика Колющенко справку, что ее муж зарублен злодеями. Было это без малого год назад, после чешского мятежа, но охранка запомнила злополучную бумажку.
Немощный телом священник был зело воинствен и корил тюремщиков без боязни.
— Какой мерой мерите, такой и вам воздастся! — поднимал он тощий палец.- — Почто меня тут тираните?
Попа для острастки таскали за бороду, объясняли:
— А за то, батюшка, что дьяволу душу продал. Злодеями нас честишь!
— Злодеи и есть! — тер попик кулаком слезы. — Душу мою умерщвляете…
Крепс усмехался.
— В рай хочешь, а смерти боишься?
Поп демонстративно осенял себя крестом, отгоняя беса, и его снова хватали за патлы.
Он спрашивал своих мучителей:
— От черта я открещусь, а от вас как?
— От нас никак, коли красный.
— Ни жить, ни умереть не дают, — ронял голову на грудь попик.
Однако старик вскоре стал заговариваться, хохотал и плакал без причины, и его выгнали на волю, упредив, что во многоглаголании несть спасения.
Несколько дней назад Гримилов доложил командующему Западной армией о ходе следствия, и генерал Ханжин приказал отправить арестованных в Уфу. Там, полагал командзап, с ними легче расправиться. Здесь же рабочие Челябинска попытаются отбить своих, во всяком случае могут случиться огромные беспорядки.
Правда, Павел Прокопьевич доказывал генералу, что арестовано все подполье, и отбивать арестантов некому, но говорил это без достаточной уверенности — и тем лишь подлил масла в огонь.
Капитан в душе понимал, что генерал прав, но у Павла Прокопьевича были и свои, узкие соображения. Он опасался, что там, в Уфе, могут присвоить успех, который целиком принадлежит его, Гримилова, отделению и лично ему, капитану.
Однако генерал-лейтенант не намерен был входить в обсуждение этого вопроса и распорядился выполнить его желание. В день пасхи, когда по убеждению Ханжина весь Челябинск будет святить куличи и красить яйца, бронированный паровоз с двумя вагонами увезет большевиков подальше от греха.
— Слушаюсь, Михаил Васильевич, — склонил голову Гримилов-Новицкий.
* * *
Потом филер, отправленный с арестованными, докладывал: государственные преступники всю дорогу не обращали внимания на окрики часовых и пели возмутительные каторжные песни.
Начинал обычно Леонтий Лепешков, и его могучий бас бился между скалами, близ которых на запад бежала колея.
Прочь с дороги, мир отживший,
Сверху донизу прогнивший,
Молодая Русь идет!
И сплоченными рядами
Выступая в бой с врагами,
Песни новые поет…
Подхватывали песню-упование Соня Кривая, Алексей Григорьев, Вениамин Гершберг.
Мы, рожденные рабами,
Мы, вспоенные слезами,
Мы, вскормленные нуждой,
Из тюрьмы, из злой неволи
Рвемся все мы к лучшей доле,
Рвемся мы с неправдой в бой.
Крепче стали наши руки,
Не страшны нам смерть и муки,
Не боимся мы цепей.
Мы не дрогнем, не отступим,
Мы ценой кровавой купим
Счастье родины своей!
Охрана со злобным недоумением взирала на этих странных, загадочных людей, чья вера и воля потрясали даже казаков, которые, кажется, отучились удивляться и самой смерти.
Избитые, обреченные, бесспорно, на гибель, заключенные держались с достоинством, которое поражало и пугало врагов.
Залман Лобков, любуясь суровой красотой Софьи[53], говорил:
— Пою, как сундук, а все одно — петь надо, чтоб не подумала эта сволочь о нас худо.
Дмитрий Дмитриевич Кудрявцев, пожалуй, самый сдержанный и малословный, несомненно, самый опытный среди арестованных и потому глубже других понимающий, что их ждет впереди, пел сдержанно и глухо, будто прощался с Уралом, пробегающим за тюремным окошком вагона:
Когда над страною свобода
Ликующим солнцем взойдет,
По улицам море народа
К могилам героев пойдет.
…И дружно народом свободным
До неба воздвигнется храм
Во славу героям народным,
На вечную память бойцам!
И, почерневшие от побоев, от горьких мыслей о деле, о себе, о родных, пленники еще теснее придвинулись друг к другу, так тесно, как позволяли им раны.
ГЛАВА 19
КОРНИ
Лебединского принимал для «знайомства» сам куренной атаман. Это был рослый, однако худой офицер с непременными здесь усами, длинными и толстыми, как веревки. Гладко выбритое костистое лицо, похожее на множество лиц, выделяли лишь глаза, недоверчивые и неподвижные, как у змеи.
Курень сколачивали с немалым трудом — тащили в него переселенцев, крестьян, казачью верхушку и даже пленных красноармейцев. Ни на кого из них нельзя было положиться до конца, ибо «у чужу душу не влизеш», и другой человек «в ноги кланяеться, а за пьяты кусае».
Чуть не половина полка посмеивалась и перешептывалась: «Коли б, боже, воювати, щоб шаблюки не виймати!»
Колчак пытался создать в своей армии национальные формирования, подчеркнуть это, и полк специальным приказом главковерха назывался на гайдамацкий лад — «курень», роты были «сотни», а солдаты — «козаки». Шапки и погоны и для рядовых, и для офицеров шились наособицу.
Святенко долго расспрашивал Лебединского, откуда и как он попал в Челябинск, кто есть его родители и готов ли он пролить кровь за «святая святых».
Новобранец, стоя перед атаманом, достаточно складно излагал легенду, которую ему подготовили Орловский и Киселев.
Рядом со Святенко за штабным столом сидели сотники Андрей Белоконь и Охрим Лушня. Перед каждым из них на столовом сукне темнели папахи с желтыми шлыками, а рядом замечались чистые листы бумаги, будто офицеры собирались вести допрос.
Однако спрашивали они лишь о военном деле и желали знать, отличает ли библиотекарь затвор от засова, не более того. Услышав, что Лебединский отслужил действительную и успел повоевать с немцами и австрийцами, Лушня торопливо сообщил, что берет добровольца к себе и дает ему под начало «циле виддилення».
Лебединский щелкнул каблуками, сказал: «Дуже радый!» — и пошел в каптерку получать одежду и оружие.
Днем позже, облачившись в форму куреня, Дионисий отпросился у бунчужного второй сотни Степана Пацека в город.
Хотелось проститься со всеми, кто стал ему близок здесь, на изломе его жизни, в трудный ее час.
Прежде всего отправился к Нилу Евграфовичу и нашел старика одного в библиотеке.