Знамя 241-го полка несла эта рота, и Важенин бежал рядом с зачехленным стягом, исполненный вдохновения, потрясенный только что увиденной картиной рабочей отваги.
Знаменосец, шагавший в центре цепи, внезапно стал на правое колено, будто присягал флагу, и тут же ткнулся в жесткий пропыленный чехол головой.
Кузьма вытащил из скрюченных пальцев убитого древко и, всей душой испытывая ни с чем не сравнимый восторг мужества и веры в правоту красного дела, пошел к рядам неприятеля, бегущим наперерез.
Почти сразу знамя у комбата взял кто-то из красноармейцев, и Важенин вырвал из кобуры наган: противник был рядом.
Кузьма только подумал, почему молчит Лабудзев, где же его тридцать пулеметов, когда разом хлестнули очередями «максимы», «льюисы», «кольты».
Белая пехота попа́дала в жесткие травы, за кустики и бугорки и жидко стреляла оттуда по наступающим петроградцам, батальону Кузьмы и рабочим.
У самой станицы Важенин махнул роте рукой, будто приглашал дорогих воинов войти в победу, ибо всем уже становилось ясно, что Войцеховский держится на пределе сил. Удар рабочего батальона совершенно сломил камцев и уфимцев.
Важенин бежал в станицу с пылающим лицом, и рядом с ним, над красноармейцем богатырского роста, билось и хлопало на ветру теперь уже расчехленное знамя.
Еще не кончился этот восторг духа и жесткой мужской храбрости, когда кто-то вдруг злобно ударил матроса в грудь, еще рванул когтями за горло, и все стало кроваво-черное, и ничего не стало — ни красной крови, ни синего неба вокруг.
Важенин умер раньше, чем упал на землю, но батальон не остановился, — цепи сходились в штыковой бой.
Вскоре сюда подтащили свои пулеметы люди Лабудзева, и Иван словно споткнулся глазами о Кузьму, безвольно лежащего на спине.
Лабудзев кинулся к другу, рванул ворот его гимнастерки и припал ухом к груди Важенина, мокрой от пота и крови.
В следующее мгновение вскочил во весь свой гигантский рост, вскинул к богу мосластые рабочие кулаки и закричал, не умея сдержать себя. Он кричал только одно слово «Сволочи!», но кричал его много раз, пока не охрип до полной потери голоса.
Утром Лабудзев появился в Долгой, у моста через Зюзелгу. Почерневший и сгорбившийся за одну ночь, Иван принес солдатский мешок Важенина командиру полка. Он вынул из «сидора» большие грубошерстные носки и кашемировый черный платок с красными розами, объяснил Гусеву, что отдаст это матушке погибшего, — такова была его воля. Потом передал подоспевшему на разговор Серкину партийный билет Кузьмы и неожиданно заплакал, не отворачиваясь, беззвучно хватая воздух ртом и закрыв глаза.
Все красноармейцы уже понимали, что Колчак совершенно проиграл Челябинское сражение, что его войска не просто отходят к Шумихе и Кургану, а бегут на восток; все уже знали, что красные заплатили за эту решающую победу пятнадцать тысяч жизней, что ранены и контужены многие командиры полков, батальонов, рот. И на фоне этих гигантских жертв, может статься, совсем невеликая потеря — смерть комбата Кузьмы Лукича Важенина.
— Где теперь Кузьма Лукич? — спросил комполка, не желая говорить «труп комбата» или «тело товарища».
— Здесь. У речки.
— Вот что, Иван, — сказал Гусев, — достань подводу, отряди людей и отвези человека в родной город. Похорони его в самом центре, чтоб несчастная старушка могла молиться на могиле сына. Ты меня понял?
— Так точно, — отозвался Лабудзев, — и разреши мне самому исполнить последний долг перед павшим героем, Иван Данилович.
— Добро, — согласился комполка, — оставь кого-нибудь за себя — и поезжай. Через день-два мы будем в Челябинске. Иди.
А тем временем все белое, что уцелело в гигантской Челябинской битве: остатки полков и батарей, кавалерия и саперы, штабы и команды — все это кинулось на восток, навстречу туманным надеждам и туманному спасению. Казачьи арьергарды, обливаясь кровью, пытались сдержать натиск дивизий Тухачевского и пятились, пятились, пятились к Щучьему, к Шумихе, к Юргамышу. И лишь горячая пыль и отгремевший свое порох заносили их след.
* * *
Маленькое зеленое кладбище близ Южной площади Челябинска приняло в свою землю еще один гроб, обитый красной материей и больше ничем не украшенный. Отплакал над могилой сборный оркестр, поставили у холмика чугунные решетки, вкопали у изголовья палку с красной жестяной звездой Лабудзев и приглашенный им деповской народ.
Рабочие уже давно увели домой старушку в черном, а Лабудзев все стоял возле свежего холмика земли и рассеянно озирался вокруг.
Город благоухал яблоками и всякой огородной зеленью, но пулеметчик не слышал этого: кажется, на всю жизнь остался ему один-единственный запах — сладковато-перечный смрад спаленной взрывчатки.
Рядом с могилой Важенина был другой, такой же свежий холмик, и подле него сидел на скамеечке молодой парень в черной рабочей косоворотке. Лицо парня зачерствело от горя, он судорожно глотал слюну, точно никак не мог одолеть плохое, унылое лекарство.
Он сидел сгорбившись, и взгляд его был прикован к фанерной дощечке, на которой химическим карандашом было что-то написано.
Лабудзев, сердечно сострадая парню, подошел ближе, прочел надпись и вздохнул. На фанерке значилось всего одно слово — «Лоза».
— Невеста? — спросил Иван.
Парень не ответил.
— Ну, извини, — вздохнул пулеметчик. — Позволь с тобой посидеть, видишь, у моей могилки еще нет скамьи.
Парень снова не отозвался. Иван сел рядом, опустил голову и замер. Так они сидели, ни на кого не глядя, глотая слезы и сильно сжимая зубы, пока на город не упала черная, как траур, первая августовская ночь.
1961—1986 гг.