Лоза жадно окинула взглядом цепи гор — они все вытянулись с юго-запада на северо-восток, и были, как острова в океане, — над всем, что окрест. Санечке почему-то не понравилось сочетание «цепи гор», и она, кажется, тотчас догадалась — почему. Звенья в цепи схожи, и чем точнее схожесть — тем лучше, а здесь всякая гора подобна лишь себе, и другой такой нет нигде в целом свете.
Ближе других, как объяснил Булычев, подпирал небо Откликной гребень, за ним угадывались ровные очертания Круглицы, а еще дальше к северу, уже, пожалуй, не видные в синей дымке далей, дыбились Дальний Таганай и соседняя, плохо понятная Юрма.
Отсюда, с Двуглавой сопки, хорошо виделся Откликной гребень — гигантские пласты кварцита, иссеченные трещинами и провалами. Из-за этого хаоса нагромождений вершина хребта очень походила на спину древнего птерозавра.
— Горласт Откликной гребень! — похвастался Булычев. — Иной раз крикнешь, и вернут скалы шесть, а то и семь, и даже восемь криков! Вот те крест!
— Что ты все — «бог» и «крест»? Или верующий?
— Да нет! — усмехнулся партизан. — Привычка это, браток.
Помолчав, Лоза спросила:
— На Откликной пойдем?
Булычев отрицательно покачал головой.
— Непросто туда залезть.
Заметив огорчение на лице спутника, вздохнул.
— Мне самому охота. Там, подле скал, немалые куски гранатов. Набрать можно. Горщики наши любят этот камень… Не устал?
— Нет.
— Ночевать на Круглице будем. До нее верст тридцать от Златоуста. Как раз один воинский переход. Однако пошли.
Лоза шагала молча, стараясь уложить в память гигантскую панораму гор, и дороги, и приметы, чтобы не сбиться с пути, коли когда-нибудь доведется идти одной.
Булычев, напротив, испытывал, кажется, крайнее неудобство от того, что приходилось молчать, и всем своим видом демонстрировал это. Он то насвистывал, то принимался вполголоса петь, то заговаривал, будто бы ни с кем, а просто с собой.
Вблизи Откликного гребня спустились к дороге, и, мерно ступая у подножия кряжа, все вскидывали глаза к его вершине.
— Там, наверху, гранат — не вся красота, — наконец не выдержал Булычев. — Склоны зубцов его сплошь посыпаны слюдистым сланцем — и оттого сказочный блеск сияет окрест. А еще, как в байках, срываются со скал Откликного гребня мрачные вороны, выстреливают себя из камышовой воды болот утки и чирки, покрикивает на свою детвору медведица.
Лоза то и дело ловила себя на мысли, что никак не может сложить цельный образ партизана. Облик, как думалось, был всякий, даже противоречивый, будто его сколотили из разных неподходящих частей.
Санечка, конечно же, не могла забыть, что этот коренастый, приземистый парень с железной крепостью рук — начальник разведки Карабаша, тот самый Булычев, который без шатаний исполнил приказ подпольщиков о казни предателя Соколова.
Но этот же Булычев иной порой хвалился, совсем как мальчишка, был разговорчив без меры, пел песенки или задавал вопросы в совсем не положенное время. А то вдруг поражал Санечку чистой поэзией обо всем, что окрест.
И Лоза похвалила:
— Ты много глядел в жизни, Булычев. Я знаю.
— Глядел, — подтвердил партизан, — однако же скажу без утайки: целые Таганаи книг одолел я, браток, за долгую свою жизнь. Всех Толстых перечитал, и Кольцова, и Никитина, и Некрасова — от корки до корки. А к тому прибавь журналы, какие мне попадались, да еще в ныне текущий год — разные инструкции, подрывное и прочее военное дело.
Внезапно он схватил спутника за руку, выговорил с достоинством:
— А ночь в сих местах — что за ночь! Ты бы глянул на Откликной, когда луна опирается на его подставку! Невозможно красиво, братец ты мой!
Без всякой связи со сказанным огорченно вздохнул и объяснил свой вздох так:
— Часу нет… А как бы славно земляны насобирать, а то наломать грибов на жаренку. Ах, люблю!
Он облизал губы совсем как мальчишка, вспомнивший запах маслят, шипящих в сковороде.
Прошел несколько шагов в молчании, махнул рукой.
— А чо мы — голодные, нет же! А ты другим душу потешь! В лесах и обочь дороги травы цветут, какое медовое времечко! Поляны все в белой кашке, однако и красный луговой клевер тоже есть. А ромашки возьми, хоть и мало их — белоснежно чисты корзиночки с желтизной посреди.
Он кивнул в сторону дальней тайги.
— Жалко, березки потемнели чуть, зато подросли иголочки сосен и поравнялись цветом со старой хвоей.
Булычев весело присвистнул.
— А вот пойдем с тобой там, где жилье, и увидишь: уралец уже косить начинает: не везде, а на выборку. В полях теперь цветет озимая рожь, а по краям толпятся васильки, этакие красавцы-злодеи!
— Отчего же злодеи? — удивилась Лоза.
— Как это отчего? Сорняки же!
— А… ну да, я не подумал.
— А в городах наших теперь будто снежные лапушки́ летают — всё в пуху тополей. Ну, про это ты сам знаешь.
Солнце уже падало к западу, когда Булычев стал забирать в гору, и Лоза, чувствуя свинцовую тяжесть ног, полезла за ним.
— Тут, на Круглице, ночевать станем, — повторил Булычев сказанное раньше. — Хотя и камень один, зато видать все отменно. Давай быстрей барабаться.
Лес, который встретил их у Большой Тесьмы и тянулся до подошвы Круглицы, вскоре стал редеть, и было видно, что там, на вершине, он исчез совсем, уступив место потокам немалой россыпи.
Подъем на Круглый Таганай, как объяснил Булычев, не самое трудное дело, но глядеть надобно во все глаза. Иные валуны на склоне держатся кое-как и, коли задеть, могут рухнуть, ломая и сплющивая все, что попадется на пути.
Именно потому Булычев не ленился время от времени напоминать:
— Гляди, курумы не задень. А то придется нам уливаться большими слезами, браток.
Теперь уже они лезли в гору молча, все внимание тратя на то, чтобы верно одолеть нагромождение камней.
Наконец партизан забрался на овальную вершину Круглицы и, сбросив крошни на землю, протянул руку спутнику, делавшему последние шаги. Булычев понимал, что у подростка с непривычки рвутся жилы и надо пособить. Но Санечка помощи не приняла, а доковыляла до вершины сама. Она окинула почти незрячим взглядом темя горы, лишенное могучих зазубрин и покрытое желтоватым, местами бурым кварцем. Бедная тундровая растительность цеплялась за камни жесткими, суровыми корнями, и можно было поразиться этой жажде жизни в царстве гор и ветра.
Булычев приладил крошни к сосне-недоростку и обессиленно опустился на ближний валун.
Тотчас камнем упала Лоза.
Молодые люди не успели еще перевести дыхание, когда над головой вдруг заворочались черные тучи, которые бог весть откуда взялись, и мгновенно сделалось ненастье.
Булычев, оставив Лозу, быстро сошел с вершины, набрал охапку подсохшей, ломкой травы и хвороста и вернулся к привалу.
Он уложил подстилку в относительном заветерье, снял пиджак и опустился на лежанку.
Накрылся с головой одной полой одежды, оставив другую Санечке.
— Айда ко мне под бок, паря. А не то к утру застынешь.
— Спи, — отозвалась Лоза. — Потом лягу.
— Когда ж — потом? В июле глаза смежить не успел — заря.
— Экой заполошный, право. Сказал «потом» — и не лезь под ногти.
— Ну, ладно, — примирительно проворчал партизан. — Мне, молвить правду, и самому не спится. Давай поболтаем?
Не услышав ответа, сказал с хорошо рассчитанным равнодушием:
— Выспимся. Лишь бы дедушка не набрел. А то как ря-авкнет — со страху помрешь!
— Какой еще дедушка?
— Вот те раз! Я ж о медведе толкую. Али не ясно?
— Ясно.
Костя совсем было заснул, даже стал похрапывать, но тут же приподнялся на лежанке, спросил:
— А чо лучше, как понимаешь: ты любишь, а она нет, али, напротив того: она любит, а те скушно? Чо лучше?
— Все хуже, — буркнула Лоза, — и дай мне, Христа ради, ночку послушать.
— Нет, право, холодом от тя несет, девки таких не любят, ей богу.
— Вот и хорошо.
— Что ж хорошего? — удивился Костя. — Экой ты все же брякалка!