Ася уехал с очагом на дачу, я очень беспокоилась, как бы он не заболел, и действительно получила телеграмму, что у него корь. Я помчалась к Асе, которого не видела уже недели две с последнего приема, и нашла его в лазарете, откуда должна была перевести его в Центральный (в Сиверской)[384]. Его вывели, слабого, со следами сыпи на лице, с какими-то особенно томными глазами после жара. Я закутала его одеялом и повезла на извозчике через весь дачный поселок. Оставила ему больших апельсинов, несколько плиток шоколада, которым он обрадовался очень, их так плохо кормили последнее время, а родным не позволяли ничего приносить. Его приняли в детский заразный барак, меня даже не пустили его проводить, и я уехала с тяжелым сердцем. Еще недели две он оставался там, пока меня не вызвали телеграммой, извещавшей, что я могу его взять. Я попросила одного моего приятеля приготовить автомобиль к нашему приезду и поехала за ним. Он был так слаб и так похудел, что еле держался на ногах. А главное, его простудили, и у него сделалось воспаление на обоих средних ушах. В лазарете не было ушного специалиста, и поэтому мне разрешили взять его домой.
На вокзале в Ленинграде нас ждал А.Ф., выразивший явное удовольствие по поводу болезни ребенка: «Ага, я Вам уже говорил, что он заболеет, что его нельзя отпускать с очагом!» Мне нечего было возражать, и мы молча повезли его по городу в автомобиле. В тот же вечер я вызвала врача, который уже знал Асю, вырезал ему гланды. Действительно, положение было очень неважное, обе барабанные перепонки были прорваны, и все-таки грозила опасность трепанации черепа.
Я не отходила от ребенка ни днем, ни ночью, в первые две ночи я просидела в кресле около Аси, не выпуская его горячих ручек. Он так жалобно плакал и стонал, смотрел такими испуганными глазами, что я сама часто начинала плакать вместе с ним, и он меня утешал и спрашивал, что у меня болит. Ему пришлось сделать два прокола, после чего все пошло на улучшение. Жар спал, он начал понемногу слышать. Врач приходил каждый день, потом через день, потом, когда Ася встал и окреп настолько, что можно было его выводить, я сама повела его в последний раз к врачу, и он отпустил нас на все четыре стороны. (Он, между прочим, сделал мне предложение.) Лето уже кончалось, настали хорошие дни, и я решила вывезти Асю сама хоть на несколько дней за город.
Как-то летом мы были с Сашей в одном замечательном месте, где жили его знакомые. Это была последняя станция по Ириновской ветке Финляндской дороги — только что открывшийся дачный поселок «Стандартстроя»[385]. Мне удалось получить внаймы маленький отдельный домик, внеся небольшой пай. Весь дом был не больше железнодорожного вагона, видом и формой напоминал его: красный, обшитый вагонкой снаружи, с низкой, толевой крышей, всего маленькая прихожая, служившая умывальной и кухней, и комната, достаточно просторная/, чтобы вместить до семи кроватей. Но нам нужно было только две, стол и несколько стульев, полка для посуды и жестяной рукомойник. Воду я носила из озера, на берегу которого был разбросан поселок. Сухое, песчаное место, сосны, чудные прогулки с неожиданными холмистыми видами.
Теперь пограничная полоса расширилась за пределы этого поселка, и все эти новые дачи пустуют. Тогда же в них жили пайщики «Стандартстроя», которые платили за такой домик 30 р[ублей] в месяц. Самым большим удобством этого земного рая была столовая в двух минутах ходьбы от моей дачи, в ней с утра до вечера можно было получить за недорогую плату все, что угодно. Молоко, простоквашу, домашние пироги, большой выбор мясных блюд, несколько супов, салаты, сладкое в любое время в любом количестве.
Мне почти не приходилось хозяйничать, разве только утром сварить Асе овсянку или перед сном согреть молока. Он бегал босиком, лазил в озеро, ходил в гости к соседним мальчикам и приходил только есть и спать. Сначала я удерживала его, но потом предоставила ему полную свободу, видя, что вреда в этом нет, наоборот, у него появился аппетит и он очень окреп. Ко мне приезжали из города иногда Саша, с которым я там и распрощалась навсегда (он умер в декабре 1930 года); иногда Саша Хрыпов[386], муж Натальи Львовны, появлялся из рейса, а постоянно жил рядом в гостинице брат Доры Слепян, Юля[387], приехавший специально для того, чтобы провести несколько дней недалеко от меня. Мы познакомились при забавных обстоятельствах, и он решил, что для продолжения этого знакомства полезно будет, если он проживёт несколько дней где-нибудь поблизости.
С Сашей Хрыповым стало неладно, когда он навестил меня как специалист после моей зимней болезни с осложнениями на почки. Незадолго перед этим я его устроила корабельным врачом в «Совторгфлот»[388], и он делал свои первые рейсы на пассажирском теплоходе, увлекался галстуками и носками, покупал всякую ерунду и рассказывал потрясающие вещи о заграницах. Его жена, Наталья Львовна, тоже сияла в ожидании шелковых чум и прочих благ. Но после того врачебного визита (в январе 1930 г.) она стала мне приносить вести о том, что ее Саша прожужжал ей все уши похвалами Лютику (мне), я отшучивалась, пока в мае мне не стало ясно, что он не шутит. До тех пор я встречалась с ним всего несколько раз и при самой безразличной, ни к чему не обязывающей обстановке. Наташа знала об этом и от него и от меня и ничего против не имела. Но, когда я увидела, что ее семейная жизнь под угрозой этих глупостей, я наотрез отказалась принимать Сашу. Эффект получался совершенно неожиданный: она стала приезжать ко мне с письмами от него и уговорами принять его. «Согревшись твоим теплом, он частицу этого тепла приносит мне», — она сказала. Как я ее ни уверяла, что ее Саша мне совершенно не нужен, что у меня есть мой собственный Саша, которого я обожаю, и который меня заполняет, она говорила: «Но моему Саше ты нужна, но что тебе стоит, прими его сегодня!» И я соглашалась. Влетал ее Саша, сияющий, и, не теряя времени, сразу раздеваться. Очень аккуратно и методически снимал свои лакированные ботинки, шелковые носочки и прочие прелести. Я вполглаза наблюдала за всем этим, отнюдь не в восторге от предстоящих мне потрясающих переживаний. Когда он приходил немного в себя, я начинала издали разговор. Я уговаривала его лучше обращаться с Нитой, бросить все эти глупости и так далее. Он ничего не возражал, только клялся в любви ко мне, но результат моих уговоров получался как раз обратный. Он обвинял Ниту в том, что она хочет очернить его в моих глазах, хочет разлучить нас, а что он жить без меня не может. Мне скоро надоела эта трехсторонняя благотворительность, и я наотрез отказалась его принимать.
Он ушел в рейс, как будто примирившись с женой. Через месяц он вернулся; она была в Луге у своих родственников[389] и должна была вернуться одновременно с ним. Мы встретили Сашу где-то в городе, он был очень весел и спокоен, гуляли, потом ужинали на «Крыше»[390], там встретили одного общего знакомого, Юзю Кринкина[391], секретаря НКИД[392] в Ленинграде и председателя «Ленарка»[393] (кино). Саша писал изредка сценарии (один даже поставили), бывал в «Ленарке» на всех закрытых просмотрах и считал себя большим специалистом по кино. После поездок за границу стал писать рецензии и о картинах, виденных им там, и выступал на собрании «Ленарка» с большим апломбом.
Разговор затянулся, мы вышли вместе в светлую ночь и решили пойти к Саше, у которого были дома вино и возможность продолжать разговор. Там мы застали недавно приехавшую Ниту; сидели часов до пяти. Потом закрыли занавески и решили поспать немного. Кринкина уложили на кожаном диване с высокой спинкой, к которой была придвинута кровать, оставшаяся для нас троих. В другой комнате спали брат и сестра Наташи, и она сама выразила готовность пойти туда и лечь вместе с Ниной, но я категорически воспротивилась, и мы легли втроем, я к стенке, потом Наташа, потом Саша, совершенно откровенно выражавший желание обнять не ее, а меня. Спать, конечно, никому не пришлось. Только иногда из-за спинки дивана доносилось кряхтение Кринкина и вздохи: «Ох, Господи! Грехи наши тяжкие».