Инженер появлялся не чаще раза в неделю, мне приходилось самостоятельно разрешать многие вопросы. Самым неприятным было иметь дело с членами правления жакта, всюду совавшими свой нос и старавшимися обсчитать при обмере. А скандалы с жильцами, которых выселяли из проваливавшихся комнат! Они готовы были скорее провалиться соседям на голову, чем переселиться на несколько дней из своих прокопчённых примусами комнат.
С 8-ми утра я была на месте, в резиновом макинтоше и с портфелем, набитым счетами и расписками. Иногда мне приходилось ездить в банк, иногда — в правление артели, но чаще всего я ходила по рынкам и железным лавкам, выискивая то штукатурных гвоздей, то медных скобок. Дранки для штукатурки приходилось добывать в самых неожиданных местах, напр[имер] в кооперативе, где я покупала корзины из-под клюквы, которые превращали кустарным способом в дранку.
Много хлопот мне доставляли ломовые извозчики и кровельщики. Если привозили какой-нибудь материал, и меня не оказывалось, чтобы расплатиться с извозчиком, он заламывал страшную цену за простой, и я, вернувшись, заставала его, окруженного перепуганными правленцам, не знающими, что с ним делать. При моём появлении эффект был всегда один и тот же: он так поражался моим солидным и уверенным видом, что переставал ругать и забывал требовать за простой, давал расписку и, уезжая, еще благодарил за что-то. Кровельщики, работавшие сдельно, не появлялись по нескольку дней, потом вдруг приходили больше чем нужно, требовали авансов, крали железо и олифу. Но я раскрывала все их проделки, потому что не боялась лазить по крышам. Мне нравилось слушать, как поёт листовое железо, когда его режут.
Я бывала занята иногда настолько поздно, что не успевала съездить на Таврическую повидать Асю. И чем дальше, тем позднее я освобождалась, начали сдавать частями работу, производились обмеры, заседали комиссии, работали в две смены, я приходила иногда в 1-м часу ночи. Простуженная, голодная, злая и усталая как собака. Я не была в состоянии разговаривать и заваливалась спать[379]. Борис тоже очень уставал, хотя шел к 10 и в 5 уже возвращался. Без меня он совсем перестал заниматься, а я сердилась. Я бывала свободна только в воскресенье, если мне удавалось освободиться в 7–8 часов, это было хорошо. Мы шли в кино, в гости или звали кого-нибудь к себе.
Однажды в такой свободный вечер мы были приглашены к дядюшке Бориса, жившему напротив. Для этого случая я облачилась в закрытое черное платье и приготовилась скучать, не пойти было нельзя. Но совершенно неожиданно там нашелся человек, занимавший меня целый вечер и веселивший всех. Это был дальний родственник Бориса, Саша Каган[380], парень живой как ртуть, очень неглупый, мило игравший на рояле и танцевавший с увлечением. Он жалел, что не мог одновременно играть и танцевать, и выпивать. Короче говоря, он мне так понравился, что я охотно дала ему наш телефон, и была рада услышать через несколько дней о его желании меня видеть. Мне некогда было его принимать или прогуливать, и я шутя велела ему приехать на место моей работы. Потом, совершенно об этом забыв, уехала куда-то по делам, и он прождал меня несколько часов под дождем, о чем и доложил по телефону.
Следующий раз все случилось удачнее: мы с Лелей Масловской собирались к нашим общим знакомым, которых она не видела много лет, и я пригласила Сашу пойти с нами. Борис, который сразу почуял что-то неладное, был оставлен дома. Мы мило провели вечер без вина за чаем, потом немного танцевали, потом разыгрывали импровизированные сценки с переодеванием, хозяева были актеры. Разошлись к последнему трамваю. Меня провожал Саша, проявивший в этот вечер много компанейских черт. Я чувствовала себя с ним весело и уютно, моложе и красивее, а мне это было тогда необходимо.
Наша жизнь с Борисом принимала затяжной характер. Он выводил меня из терпения своей ленью, не знавшей никаких пределов, своей неряшливостью и равнодушием ко многим вопросам, казавшимся мне существенным. Я была слишком занята, чтобы влиять на него постоянно, между нами происходили только краткие, но довольно выразительные разговоры. Я ему пригрозила, что, если он не будет заниматься, как следует, я уеду и никогда его больше не пущу. Эти угрозы действовали, но недолго, я сама не могла оставить работу до ее окончания, не занималась и не следила даже за курсом, но Борис, бывавший в техникуме и могший мне помочь, ничего не сделал. Такое отношение вызвало во мне просто враждебное чувство.
Я все чаще ночевала на Таврической, бывала там свободные вечера, принимала там своих знакомых, хотя комнату мою за время моего отсутствия заняли, и у меня не было своего угла[381]. Бывал у меня и Саша, занимавший постепенно все больше места в моих мыслях и заставлявший быть настороже всех своих слов и поступков.
Еще Новый год встречали мы с Борисом где-то в трамвае по пути в филармонию, куда не попали, я чувствовала себя очень плохо, но все же хотела видеть людей и не спать. На другой день я поехала на Таврическую, почувствовала себя так плохо, что слегла и там и осталась. Сначала у меня была сильнейшая ангина, потом грипп бросился на почки, потом начался ревматизм в нескольких суставах и т. д. Я пролежала два месяца и очень страдала. Из-за отравления токсинами я не могла ничего есть в течение двух недель, я пила только воду с лимоном, фруктовые сиропы, иногда немного молока. Мама тоже свалилась, у нее был фурункул на затылке. Мы обе лежали и страдали, как в 1920 году при воспалении легких. Ко мне приходили Саша и Борис, трогательно ухаживали, бегали за лекарствами и врачами, выискивали, что я хотела есть. Борис иногда устраивал мне сцены за то, что я принимаю его кузена, но я ему совершенно определённо заявила, что больше на Петроградскую не вернусь, и чтобы он молчал, пока его принимают. И он действительно молчал, только иногда напивался и приходил уверять, что он очень хорош. Я в душе с ним соглашалась, но мои симпатии были на стороне Саши. Теперь он не проявлял ни показной веселости, ни компанистских замашек, но был очень серьезен, рассказывал мне о своих планах поездки в Америку, которые были почти осуществлены, и предлагал мне уехать с ним. Я не мешала ему мечтать таким образом, но, конечно, ехать никуда не собиралась. Тем не менее его влияние на меня было совершенно необычно.
Я начала стыдиться своего безобразного отношения к людям, стала мягче с матерью и добрее к Борису. Саша, этот ремесленник, неудачник, лишенец, был совершеннейшим человеческим существом, осторожные попытки которого перевоспитать меня оставили неизгладимый след. Он прилагал все усилия, чтобы выровнять мою беспорядочную жизнь, захватившую меня, как только я поправилась. Он был наблюдателен, чуток и подозрителен ко всем изменениям моих настроений. Этот человек, не имевший своей площади, живший в проходной комнате чужой квартиры, все же имел влияние на многих. Вся его многочисленная семья делала только то, что решил Саша. Он хотел почти насильно ввести меня в свой дом, это единственно, что ему не удалось. Жить вместе было совершенно немыслимо, несмотря на все симпатии и необыкновенное взаимное влечение.
Мы не видались тогда по месяцам, только ведя по телефону длинные и нежные разговоры. Я отказывалась от всего ради этой дружбы, остававшейся дружбой, несмотря на любовь. Но, к сожалению, он слишком ревновал меня налево и направо без всяких оснований, а особенно к женщинам. Мою приятельницу Наталью Львовну он прямо не выносил и подозревал ее в сожительстве со мной[382]. Я только что познакомилась с одной артисткой эстрады и ждала ее первого звонка по телефону. Саша был у меня в это время и по моему голосу и виду он каким-то верхним чутьем угадал, кто она и какие имеет намерения, хотя я ни слова ему не говорила[383]. Он так изводил меня иногда незаслуженными упрёками и делал из своих фантастических наблюдений такие чудовищные выводы, что я, испугавшись, поспешила свести на нет все свои знакомства.