А кругом же, повторяю, никого.
На каноне я взмолился:
– Отпустите! Мне же на работу!
Чтоб разжалобить.
– Да как же отпустить? – он растерялся. – Когда до смерти – еще целых десять лет!
– До смерти чьей?! – я даже содрогнулся.
– Чем вы слушаете? Мы ж о Шекспире. До его!
– Десять лет?! – и я похолодел, выразив кошмар своим лицом.
От него, конечно, не укрылось:
– Вы торопитесь… – и тягостно вздохнул. – Ладно, уложусь вам в пять минут… – я машинально глянул на часы. А он продолжил: – Его годы, в общем-то, последние…
И речь опять свободно потекла.
Вдруг он мгновенно побледнел, на полуслове. Вскрикнул как подрезанный, забился. И зарыдал, уткнувшись мне в плечо…
Я:
– Что с вами?! – растерялся, просто в шоке.
– Что со мной?! Умер! Умер наш Шекспир! Вот только что!..
Я глянул на часы: все совпадало.
Он:
– Извините, – скорбно руки в стороны развел: – Больше нет у нас Шекспира, – отвернулся.
Снова всхлипнул.
А я и сам – глаза на мокром месте, сострадательный: его боль пронзила и меня.
Я уже не вырывался никуда. Определенно, горе нас сближало.
Пришибленные смертью, только что, я молчу, и он уже молчит.
Мы медленно идем, как провожая…
Я глянул на него – и сжалось сердце. Теперь он снова весь скукожился, несчастный.
Чтоб лишний раз его мне не травмировать:
– И все-таки, где улица… – осекся.
– Мы уже давно по ней идем… Вам дом 12? – он, очевидно, на конверте разглядел. – Смотрите, вот он!..
Я вошел, а там все ждут письма.
Обычно я не преминул бы пошутить, мол, вам письмо, пляшите! Я общительный. Но тут не до плясать, такое горе! Сдержанно сказал им про ошибку.
Развели руками:
– Ну и ну! Где Шекспира, где Шапиро, чтобы спутать! Шапиро же подводник, знают все! Да, с нашей почтой точно не соскучишься!
– Это правда! – согласился я.
В общем, дом 12 меня ждал…
Ждал и он меня, мой проводник, я почему-то в нем не сомневался.
Иду, а он за мной, как на веревочке. И при этом горестно вздыхает. Идем, молчим. Шекспира ж нет по-прежнему.
Что мы будем делать без него?!
А другой – когда еще родится?
Впрочем, жизнь на смерти не кончается. И, превозмогая горе, жить-то надо!
Молчание уже невыносимо.
Чтоб хоть как-то обстановку разрядить, вполне гнетущую. Потому что дальше так нельзя. Он решил сменить пластинку (молодец!). И наигранно беспечно, так участливо:
– А сами вы откуда? Вы нездешний?
Я:
– Как это нездешний? Обижаете! Я и родился здесь, в Донецке, – говорю. – Может, знаете? На улице Челюскинцев.
– А еще бы мне челюскинцев не знать! – и, как-то странно глянув на меня: – А сами вы хоть знаете про них?
Боже, что я натворил?! Теперь конец!
А он напротив, он уже ожил. От горя не осталось и следа. Его всего трясло и распирало. Глаза сверкали бешеным огнем…
Он был снова в форме, и в какой!
Как же ловко он устроил мне ловушку!
Чтобы выпутаться, вру напропалую:
– Ну еще бы! Как же мне не знать!
Про тех челюскинцев.
Он уцепился:
– Ну-ка, сколько было их? Ага, не знаете! – он, казалось, был неотразим. И, весь в экстазе он, дрожа уже по полной: – Запомните – их было сто одиннадцать!
– Сколько-сколько?!.
– Сто одиннадцать! И знаю я – о каждом!!!
Я чуть не рухнул. Спасибо, что он хвать меня (привычка):
– Кхе-кхе! – и, вдохновенно побледнев: – Ну, значит так, челюскинцы. Поехали! Главное – чтоб никого не пропустить.
И поехал. По порядочку. О каждом…
А мой начальник Яша… Он как чувствовал!
На работу я вернулся постаревшим.
Фуршет
Быль
Мы о нем только слышали: и там он, и сям… Наконец он прибыл и в Донецк – этот знаменитый фотовернисаж «Караван историй» из России.
Известные лица в известных полотнах: драматурги, артисты, попса… Например, в картине Репина «Запорожцы… что-то там турецкому султану» запорожец – Якубович Леонид Аркадьевич, в смехе просто аж заходится, казак! Да, султан от Якубовича наплачется…
Конечно, выставка имела резонанс. Меня вызвал главный и повел издалека:
– Слава, а наша газета что – хуже?
– Не дай бог – конечно, лучше!
– Вот! А между прочим, все идут на презентацию…
– Вас понял!
На пресс-конференции, собравшей рекордное число донецких журналистов, всерьез обсуждался вопрос: а оригинальна ли идея? Все говорили: ну конечно, это ноу-хау! Будто забыли: это ноу, извиняюсь, хау мы проходили еще в детстве, на югах! Помните? Ну вот – конечно, помните! Да и как забыть аляповатую фанерку, в отверстие которой ты (он, она) вставляешь свою голову – и всё, ты (он, она) уже не худой заморыш на скрюченных ножках, ты – на лихом коне! И с сабелькой, абрек! Это было? Было! Так что с этим «ноу» вы не очень…
В общем, собираюсь я на «Караван». И тут же мама:
– Сядь! А я сказала: сядь!
Я, по привычке:
– Что опять такое?
– Ох, чует мое сердце недоброе!
– Может, не ходить?
– После того как я скажу, ты же не пойдешь – ты полетишь! Чует сердце – ох, будет там, на презентации, фуршет!
Я:
– Ну и что же? – облизнулся.
Но был одернут:
– Сядь, сынок, и отобедай лучше здесь, чтоб не позорить себя там – ты понимаешь?
Она хотела меня так подстраховать. Сел, поел. Причем довольно плотно – и отправился.
– Так что смотри, – она меня окликнула у выхода, – когда увидишь ты накрытые столы, выказывай, сынок, абсолютное к фуршету безразличие, скрывая свою кровную заинтересованность. Чтобы свой моральный облик сохранить.
– А у меня получится?
– Ты так поел, что, думаю, получится! Теперь – иди, я за тебя спокойна!..
Я понял маму с полуслова. А забыл о ней же с полузапаха. Да, я увидел выставку, но нос!.. Конечно, я не хотел бы умалять тот «Караван», но запахи – они перебивали все. Нам в нос ударило такой едой, что лазутчики, из лучших репортеров, приоткрыли ширму, а за ней…
– Там!.. Там такое!!!
Доложили. Но описать они уже не в силах, потрясенные. Что нас, конечно, подогрело еще больше.
На презентации ведущая рассказывала, провожала от картины и до следующей, стараясь нас хоть чем-нибудь отвлечь, но где там! Все:
– Да-да-да! – но в предвкушенье аж дрожат.
Наконец дают нам установку: все, фотографировать нельзя, кто не успел! А уже затем – дают отмашку: айн, цвай, драй – и долгожданная завеса, она пала!.. Оказаться заживо в раю – согласитесь, что дано не каждому! Но – открылись райские врата. И мы, толпясь, естественно, вломились…
Маленький оркестрик, наяривавший здесь же, перед ширмой, на скрипочках под руководством дирижера Коломойца оду «К радости», увидев свору журналистов – остановился он играть на полуноте, и остановился очень даже правильно: через секунду лично Коломоец совместно с этой «Радостью», а также остальные музыканты, уже лежали на паркете – их СМИли. СМИ рванули так, что я смутился. Я смутился – и хочу вам доложить: человеческий облик, наработанный с годами, мы почему-то растеряли в одночасье.
В пяти залах, из зала в зал перетекая, без зазоров, стояли пять роскошных столов, уставленных – нет, скорей заваленных, – такой едой, как будто бы во сне! Как будто все – в галлюцинациях – мерещится. Назовите блюда мне, закуски, и я скажу – они там были или нет. Они там были! Потому что, я уверен, было все! Языки, балыки, всякие колбасы, селедки, перцы фаршированные, анчоусы, смушки, нарезки такие, нарезки сякие, да мало ли… А поросята! Вот как я, а то и покрупней. Икра ведерками – и красная, и черная. Настоящая симфония еды! Расстегаи, извиняюсь, застегаи…
Силы меня оставили. И я сорвался в эту пропасть – пропасть под названием «фуршет».
Но вначале – я ж совсем забыл! Я узрел… Каждый из пяти столов венчал огромный окунь. И окунь не простой – океанический! Они величественно проплывали предо мной, подгоняемые поворотом головы. Я тут же понял: я любил их с детства! Я сначала даже не поверил. И подумав: «Нет! Не может быть!» – закрыл глаза. Простодушный, я открыл – а их и близко… Их и близко уже не было, товарищи!