— Орда неведомая… Что за орда? Может, и впрямь из космоса?..
Битва с ордой неведомой. Лучники князя пустили по воздуху стрелы, но неведомой силой стрелы повернули обратно, жалят воинов князя. Конники помчались вперед, направили копья, но из чаш на груди ордынцев излетели лучи. Падают кони, рассеченные пламенем. Всадники превратились в костры. Все поле в гибнущих воинах, в истерзанных конях и наездниках.
— Побоище страшное!.. Их всех пожгли и спалили… Молниями забросали. Говорят, только один вернулся с побоища. Какой-то Федор-воин…
Возвращается войско из похода. Везут на телегах убитых. Ведут за поводья коней. Седла пустые. Не видно князя. Не многие вернулись с побоища. Вдовьи рыдания и плачи. Звонарь трезвонит в колокол. Вдалеке, над крышами изб, над кровлями храма и терема, — черная туча, ртутные жала лучей.
— Как вы тогда сказали? — Антонина всматривалась в гаснущие, едва различимые росписи, с которых исчезали последние отсветы дня. И только ангел над картиной побоища в синем плаще с белыми крыльями был различимый, сияющий. — Какая строка из летописи?
— «В лета шесть тысяч девятьсот сороковом году от сотворения мира на Бродах сеча велика бысть с неведомой ордой. В той сече погибоша мнози бродичи…»
— Погибоша… — тихо повторила она.
Они уходили из церкви. Она прихватила с собой, сунула в карман, малый свечной огарочек.
Они вошли в село, вечернее, с близким, белым, студеным озером, с синей зарей над крышами, с мягкими дымами, с первыми желтыми зажженными окнами. «Рафик» стоял посреди улицы, и шофер, открыв дверцы, что-то чинил. Лаяли собаки. Было звонко, морозно. От колодца, звякая ведрами, цепляя их на коромысло, отходила женщина. Они догнали ее, поздоровались.
— Давайте я вам помогу, — весело предложил Фотиев, снимая с плеча женщины коромысло, осторожно, ловко перенося на свое плечо. — Хоть немного, да помогу.
— Да не надо, мне рядышком. — Женщина не противилась, была довольна. — Вы откуда такие помощники?
— Ваших троицких пришли навестить. — Антонина ступала за Фотиевым, глядя, как колышется в ведрах вода. То замирает, леденеет, отражает зарю, то дрожит, переплескивается блестящей капелью. — Где тут живут Аникина Пелагея Тимофеевна и Костров Гаврила Васильевич?
— Тетя Поля? Вон дом косенький, за ветлой. А Гаврила Васильевич дальше, на том конце, у воды, у съезда. С высокой светелкой. А вы со станции, что ли?
— Со станции, — сказала Антонина.
— Гаврила Васильевич прогнать может. Не любит он станционных. Сына, Владимира Гавриловича, секретаря района, и то раз прогнал. Сын-то, Владимир Гаврилович, троицкий, а родное село под воду пускает!
Она приняла с плеча Фотиева коромысло, поблагодарила и скрылась в калитке, за которой залаяла невидимая собака.
— Займемся вашими переселенческими делами, — сказал Фотиев.
Они подошли к покосившейся избе, съехавшей набок, подпертой под стрехи слегами. На избе белела копна снега. На стену давил сугроб. По огороду в сумерках летела поземка из пустого дующего озера, где начиналась ночь. Оконце в избе слабо, маслянисто желтело, словно в нем горела лампадка.
Хозяйка, закутанная в платки, обутая в валенки, пустила их в дом. Они уселись на лавку под низким потолком, среди ветхого, блеклого убранства. Изба уставилась на них множеством молчаливых вопрошающих глаз.
Смотрела и вопрошала сама хозяйка, маленькая, кругленькая, похожая в своих платках на шерстяной клубочек. Смотрели из большой деревянной рамы фотографии. Смотрела печь чугунками, закопченным чайником, медным самоваром. Смотрел с подоконника чахлый цветок. Смотрели из застекленного шкафчика чашка, солонка и сахарница. Смотрели сучки из потолка с привинченным железным кольцом. Все смотрело и ожидало: какое известие принесли незнакомые люди? Дурную или добрую весть?
Так чувствовала Антонина свое появление в старушечьем доме, обращаясь к хозяйке:
— Пелагея Тимофеевна, мы пришли вам напомнить, что ордер на вашу квартиру готов и ссуда тоже готова. Вам бы приехать в Броды, получить и то и другое. А то уж все в Троице получили, а вы — нет. Приехали бы, на дом свой будущий посмотрели. На квартиру заглянули. На лифте прокатились. Когда вы приедете? Когда вас ждать, Пелагея Тимофеевна?
— Да не жди меня, милая, не приеду, — шевельнулась старуха. — Не давайте вы мне этот орден, нету у меня никаких таких заслуг. Не поеду жить в Броды. Дождусь, когда воду сюда погоните. Соберусь и перед самой водой съеду.
— К детям, что ли? — спросил Фотиев. — А дети где живут?
Старуха посмотрела на него, не собираясь отвечать сразу.
Что-то разглядела в его лице. Что-то ей в нем понравилось. Тихонько усмехнулась, вцепилась пальцами в узелок на платке, распустила, откинула углы. Стянула с головы платок, огладила седые волосы. Провела по лицу ладонью, словно омыла невидимой водой. Замерцала синими глазками. И вслед за ней заморгала многоглазно изба — застекленные в раме фотографии, чашки в шкафчике, сучки в потолке.
— Троих родила, — сказала она, глядя на ввинченное в матицу кольцо от люльки, призывая это кольцо в свидетели. — Сеню, Клаву и Колю. Всех тут растила. Пока со мной жили, берегла. А ушли из дому, другие люди стали их беречь. Кого как сберегли. Кому какие люди достались.
— А кому какие достались? — настойчиво спрашивал Фотиев.
Антонина видела — эти расспросы не пугают старуху. Она доверяет Фотиеву, готова ему отвечать.
— Сеню в матросы забрали, на лодку морскую. Сеня на лодке под водой плавал. Как ушел из дома, и начал мне сниться. Будто идет Сеня в подполе, в пещере и руками перед собой разгребает. А я впереди иду и показываю: «Сюда, сюда, Сеня! Сюда иди!» И всегда его из подпола на свет выводила. А раз приснилось, идем мы, я впереди, а он сзади. Вывожу я его на свет, а он мне: «Не могу, мама, идти не могу! Воздуху не хватает!» Оглядываюсь, а он на меня смотрит, белый, белый. Сам руками гребет и на месте стоит. Я кричу: «Ко мне, Сеня! Ко мне!» А он: «Не могу больше, мама!..» Проснулась в слезах. А через месяц мне военком бумагу принес: утонул Сеня, лодка его морская утонула. Аккурат в тот день, когда он мне снился… Так вот первого, Сеню моего, сберегли!
Она оглянулась на застекленную раму, где были старухи, младенцы, покойники, женихи и невесты. Из многоликой толпы спокойно и чисто смотрело молодое лицо моряка.
— Вторая моя, Клавдия, уж больно красива, шустра. «Чего, — говорит, — мама, я буду здесь с тобой жить. Поеду в город, стану на балерину учиться». Уехала. Где-то она там танцевала, не знаю. В письме написала — замуж вышла. Вышла не вышла, а какой-то ее там человек увидел, богатый, большой. С ним жила. Потом, говорят, какое-то дело нехорошее вышло, неприятность какая-то. И она от него съехала, гдей-то в клубе работала. И там ее врач-зубник увидел, опять к себе взял. Хорошо жила, хотела ему ребенка родить. А он не велел. Она над собой какую-то беду учинила, выкидыш сделала Долго болела, должно всю красоту потеряла. Зубник-то и прогнал. Потом за майора вышла, за военного. С ним куда-то поехала, далеко. Ничего не писала. Потом прислала письмо: «Мы, — говорит, — с моим майором расстались. Ничего, — говорит, — мама, не вышло!» А потом познакомилась с шахтером, вместе поехали за углем на Север, кудай-то на остров, где темно круглый год. И там шахтера этого углем завалило. И она, Клава моя, одна там без мужа живет, на острове. Но обратно на землю ехать не хочет. Написала: «Тут, — говорит, — хоть и остров, и тьма, и лед голый, но хорошо зарабатываю»… Вот так вот вторую, Кланю мою, красавицу, сберегли…
И опять в застекленной раме среди многолюдья появилось, как луна в облаке, красивое девичье лицо, ее толстая коса на груди.
— А третий мой, младшенький, Коля, работает бухгалтером в магазине, в Саратове. Я ему пишу: «Коля, ежели у тебя работа такая, с деньгами, считай их лучше, и боже тебя упаси себе брать, а то в тюрьму попадешь. У нас двух бухгалтеров в сельпо в тюрьму посадили, себе деньги брали. А у тебя жена, дети, мать старая!» А он мне пишет: «Не волнуйся, мама, я не беру чужого, живу честно». Вот я к нему и поеду внуков нянчить. Зачем мне ваш орден? Квартиру мою кому другому отдайте, кому жить негде, а весной, когда вы воду большую погоните, Коля за мной приедет, возьмет в Саратов. Он, Коля, тихий, домашний, от него внуки есть. Поеду внуков нянчить!