Быстро темнело. В окне, среди черноты, все отчетливей проступала станция. Розовая, окруженная прозрачным заревом. Он достал свой дозиметр. Заглянул в него, повернул к окну. И в последних отсветах, в круглом расчерченном глазке увидел, что волосяная линия прошла все отметки. Остановилась справа, зашкаленная. Дозиметр, набрав предельную реакцию, захлебнулся. И Фотиев отложил его в сторону.
Отпивал из стакана пиво, чувствовал легчайший хмель. Листочки белели на столе. В них языком формул было написано о победе, которую он одержит вместе со всем народом, через все катастрофы и горечи, неумение жить, через боль и уныние. О победе, которую добывали во все века в великих ратях, в великих трудах, в великом терпении, не давая пропасть земле, подымая ее из пожаров, украшая хлебами и храмами. И он, Фотиев, был один из этих творцов. Он это знал. И был горд. Был спокоен. Смотрел на свой «Вектор», на «Века торжество».
В черном окне над станцией колыхалось высокое зарево, не огня, а другого, не имевшего плоти свечения. Там накалялась и плавилась сталь, кипел бетон. Обнажилось, вышло на поверхность само земное ядро. И на этот пламень и яд кидались люди. Гибли и снова бросались. Не пускали на землю смерть. И он, беспомощный, страшно усталый, бессловесно посылал им в подмогу свой «Вектор». Свое боевое копье, вонзал его в раскаленную драконью пасть, вгонял ее назад в преисподнюю.
Наутро он собрал листки в старый, потертый портфель с медными замочками. Закрыл квартиру и вышел.
На улице ему стало плохо. Он почувствовал озноб и удушье. Его стало колотить. Теряя сознание, падая на асфальт, он успел разглядеть приближавшийся бронетранспортер, его ромбы, его блестящие в утреннем солнце углы.
Очнулся внутри транспортера, на его железном трясущемся днище. Увидел склоненное над собой солдатское молодое лицо. Два пыльных, солнечных, падающих из бойниц луча. И в этих лучах — старый портфель, медные поблескивающие замочки. И снова потерял сознание.
И уже без него, пока лежал в больнице, — стерильный, застекленный аквариум бокса, капельница то с черным, то с белым флаконом, каталка в операционной, кварцевые слепящие солнца, гаснущие, меркнущие в безвоздушном безжизненном космосе, куда отлетала его душа в то время, когда хирурги вводили ему сталь в позвоночник, — все это было уже без него: вертолетные бомбардировки реактора, машины одна за другой влетали в радиоактивное облако, сбрасывая свинцовые чушки, мешки с песком, с глиноземом. И бросок под реактор шахтеров, где в подбрюшье аварийного блока клали бетонный фундамент, монтировали холодильник, остужавший раскаленную топку. Работа военных частей, отмывавших промзону, погребавших в могильник осколки урана. Труд инженеров, строивших саркофаг над реактором, закрывших ядовитую пасть огромным стальным намордником. Все это было после: и похороны погибших пожарников, кары и суд над виновными, поэмы во славу героев, сборы поминальных пожертвований.
Он медленно выздоравливал. И все это время, читая газеты и слушая радио, следя за борьбой в Чернобыле, думал о «Векторе». Ждал, когда выпустят его из больницы и он снова, в который уж раз, пройдя через неудачи, обожженный радиацией, отринутый непониманием, возьмется за дело. За сотворение разумной и праведной жизни, в которой ему, Фотиеву, отведено рабочее место.
Ночь. Газетный абажур. Спящее, в тени, молодое лицо. Листочки на клеенке. Он, Фотиев, сидит в своей новой обители. Как он в ней заживет? Как примут его в новом месте?
Аккуратно собрал листки, спрятал в портфель. Надел пальто, шапку. Выключил свет. Повинуясь неясному чувству, вышел в ночь, в город.
Редкие фонари были похожи на глубоководных рыб. Круглые, в радужных плавниках, качались в прозрачной толще, распуская вокруг сияние. Дома спали. Все окна были погашены. Только вдали освещала снег витрина магазина. Туда он и шел, оглядывая здания, думая о тех, кто спал, не ведал о его появлении. Желал им блага. Им и этому городу, в котором начиналось новое его житие. «И пусть, — думал он, — оно будет без бед. Пусть оно будет безбедным».
Подойдя к магазину, увидел, что кто-то стоит. Женская, укутанная в платок фигура в неловко надетой фуфайке стояла лицом к витрине. Там, за стеклом, на нарядном диване, под торшером, у журнального столика, сидела другая, златоликая женщина. Они смотрели одна на другую. И та, что была в фуфайке, опиралась на железный лом, говорила:
— Ты все сидишь и сиди, а мне не мешай! У меня тут дело. Мне завмаг что сказал? Ты, говорит, Катюха, пока лед не сколешь, спать домой не пойдешь! Бери, говорит, Катюха, лом и ступай лед обкалывать!.. А ты вон сидишь в тепле и смотришь, как другие работают. А то давай поменяемся? Я вместо тебя на диван, а ты бери лом, рукавицы — и давай лед обкалывай!.. Хочешь, тебе говорю?
Златоликая женщина смотрела на нее бесстрастно. Фотиев, вглядываясь в женщину с ломом, вслушиваясь в ее бормотания, понял, что она пьяна. Она была молодая, но большие сапоги, брезентовые рукавицы, нелепая фуфайка, комом сидящий платок делали ее старухой. Лом был тяжелый, валился из рук. Она удерживала его, колыхалась.
— Мы с Чесноком бутылку портвейна распили, теперь и работать можно! А без портвейна нельзя — холодрыга! Разве можно без портвейна работать?.. А Чеснок, он гад, вот он кто! Его бы к тебе подпустить, он бы тебе золотишко со щек пообкалывал! Жадный он, Чеснок, а бутылку принес! Я к завмагу завтра приду, скажу: принимайте работу! Где он, лед-то? Сколола!
Она подняла лом и тяжело, издавая ломом тупой каменный звук, а грудью тихие, похожие на стоны выдохи, стала долбить лед, разбрызгивая синеватые осколки. Женщина с золотым лицом смотрела, как другая, в платке, работает.
Фотиев шагнул в свет, взялся за лом.
— Ой, кто ты? Чего пристаешь? — Женщина испугалась, не отдавала лом. Смотрела на него. Лицо ее, бледное, с синяком под глазом, выглядывало из платка, готовое снести и брань, и побои.
Фотиеву стало больно. Он осторожно потянул к себе лом.
— Не бойся. Я просто прохожий. Дай помогу. Что ты надрываешься с ломом?
— Мне завмаг велел, — отдавала она железо. — Говорит, не сколешь, спать не ложись!
Фотиев, напрягая мускулы, бил. Подымал и опускал лом. Смотрел на болезненное, замершее и такое родное лицо. И было ему больно в душе. Но было и загадочно-сладко. Он был у себя, со своими, начинал свою новую жизнь.
Женщина что-то бормотала, рассказывала. Сквозь морозную черную ночь станция, озаренная ртутью, смотрела, как он работает.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава седьмая
Фотиев работал в диспетчерской среди телефонов, селекторов, хрипа и бульканья рации. В окне по измызганной, раздавленной трассе катили самосвалы. Краны заслоняли окно железными телами. Бульдозеры сотрясали стол с аппаратами. А когда проползали, станция возносила в серое дымное небо свои вершины и кручи. Клубилась, искрила, содрогалась непрерывным трясением. Хотела ожить — не могла. Еще не хватало ей вещества, не хватало дыхания. Словно жизнь залетала в нее на мгновение, наполняла недостроенный остов, пыталась угнездиться, зацепиться за железные крепи — и вновь покидала. В морозное небо излетал невоссозданный дух.
Трещали телефоны. Он хватал то одну, то другую трубку.
Иногда обе сразу. Принимал информацию. Рассылал команды. Связывал воедино рвущиеся, требующие, ищущие друг друга голоса. Не давал им промахнуться. Замыкал на стройку, на станцию. И она, громадная, вылепленная из бетона, была в бесчисленных мельчайших вспышках от этих мгновенных контактов.
Звонили с железной дороги. Прибыли цистерны с топливом. Платформы с кирпичами. Тупики были забиты вагонами. Приближались, в двух часах ходу, «вертушки» с цементом. А погрузчик с ленточным транспортером вышел из строя. Назревал затор. И он, диспетчер, спасая железную дорогу, обращался к военным, в стройотряд. Просил послать солдат на разгрузку.