Говорил Горностаев:
— Если так можно выразиться, я являюсь «крестным отцом» этого управленческого метода. Я первый познакомился с Николаем Савельевичем Фотиевым, дал «зеленую улицу» «Вектору». И теперь вижу: «Вектор» будет полезен. Уже полезен.
«Вот настоящий друг!.. Почему же я ошибался? Не верил ему… Он ведь принял меня и поддержал. И сейчас, и сейчас столь блестяще!»
Последним говорил секретарь райкома Костров:
— Я не управленец, и предлагаемый метод мне мало понятен. И это, разумеется, плохо, что я его не успел понять. Плохо, что мы, хозяйственники и партийные работники, так мало понимаем в науке. Страной надо управлять по-новому… Вы, управленческий персонал, на своих оперативках спорите до хрипоты, доводите себя до инфарктов, а рядом на стройке простаивают бригады, рабочие спокойно, неторопливо перекладывают инструмент с места на место. Там тишь, благодать. Как замкнуть ваши штабы на реальное строительство? Как нам. руководителям, сомкнуться с народом? Вот какой ответ мы ждем от научного управления… Я предлагаю принять к внедрению «Вектор»!
«Конечно, прав во всем! Он соратник, друг! Он честно признался в незнании. Я объясню, научу. Лишь бы слушал! А он хочет слушать! Партия хочет слушать, хочет учиться!.. А ведь «Вектор»-то мой победил!»
Так думал Фотиев, понимая, что случилось долгожданное чудо. Его «Вектор» запустился, работает. Его не отключили. Не вырвали из него зажигание. Не перекрыли подачу топлива. А напротив, он начал набирать обороты.
И все, кто сейчас говорил, кто был за и против, все они были в «Векторе», его частями, его элементами.
И Фотиев ликовал. И ему казалось: вместе с ним ликует вся огромная, работающая между трех океанов индустрия, погрузившая свой железный сосущий корень в земные угрюмые толщи, а свою летучую прозрачную крону — в звездный дышащий космос.
Все расходились. Помещение штаба пустело. Экраны, испещренные цветными пометками, смотрели вслед уходящим.
Фотиев прощался со всеми. Был окрылен, вдохновлен. Когда его плотная, в тесном пальто фигура мелькнула за окнами, Горностаев обратился к начальнику строительства Дронову:
— Ну вот и прекрасно, не правда ли? Спектакль вполне удался. Костров доволен. Мы показали ему этого Фотиева. Райком хотя бы на время оставит нас в покое… Кстати, Костров-то все твердит о совершенствовании управления, а со своим стариком полоумным никак не может справиться. Наши хлопцы ездили в Троицу, говорят, старик какую-то лодку строит, к всемирному потопу готовится! Письма дни и ночи строчит, по всем инстанциям шлет. В Организацию Объединенных Наций послать грозится. Сынка компрометирует!
— Не надо преувеличивать, — Дронов поморщился. — Костров-то не мальчик. Он должен знать, что стройкой управляют не из штаба, а из кабинетов. Вот сейчас я вернусь к себе, вызову в кабинет Менько и постараюсь заставить его ускорить пуски насосов. А как я это сделаю. Костров никогда не узнает. Есть явное, а есть тайное. Во всяком управлении есть тайная, скрытая от глаз сторона.
— Конечно, Валентин Александрович! Я это понимаю прекрасно. Однако остается и витринная, явная часть, и пусть уж в витрине стоит золотой манекен, даже если временно прилавки без товаров пустуют. Я вам хотел сказать: я звонил в Москву, разговаривал с дядей. Он вам кланялся, сам будет скоро звонить. Вот-вот подпишут приказ, и замминистра Авдеев уходит на пенсию. По-видимому, вам очень скоро последует предложение. Приглашение перебраться в Москву.
— Я не думаю расставаться со стройкой! — резко, недовольно ответил Дронов. — Иметь под руками стройку — предел мечтаний строителя. Уход со стройки в Москву — это превращение из строителя в клерка, пусть высокостоящего. Всегда боялся стать клерком.
— Есть логика служебного роста, Валентин Александрович, — улыбнулся Горностаев. — Есть логика продвижения в Москву. Кстати, еще одна новость от дяди. К нам в Броды едет журналист, весьма известный. Он писал про Чернобыль, писал про ядерный полигон. Теперь будет писать о нас. Надо очень тонко его принять. Теперь, после Чернобыля, публика видит в нас самых опасных людей. Смотрит на нас как на врагов народа. Дядя сказал, что от предстоящей публикации много зависит. Ей придается и в министерстве, и в Совмине очень большое значение. С общественным мнением после истории с Северными реками стали считаться. Нам накануне п$ска не нужны нарекания прессы. Надо очень точно ее сориентировать.
— Ну вы и займитесь прессой! Вы ведь большой политик!
— Я покажу журналисту «Вектор». Пресса ждет сенсаций. И она их получит.
— А мне позвонила жена. Сказала, что хочет приехать с сыном. Сын после Чернобыля отлежал в госпитале и. кажется, получил направление в академию.
— Ведь он же у вас летал в Эфиопию, на засуху. И в Афганистане его вертолет сражался. Пусть уж теперь в академию.
— Пусть бы дома, в Москве пожил. Не под пулями.
И лицо начальника стройки сморщилось, как от боли. Горностаев внимательно посмотрел на это лицо.
Глава девятая
Рабочий бригады монтажников Михаил Вагапов трогал шлифовальной машиной корпус реактора, огромный литой стакан из белой нержавеющей стали. Абразивный круг начинал звенеть, высекал из стали рыжие космы огня. Вагапов удерживал в кулаках тяжелую вырывающуюся комету, прижимал ее к зеркальной поверхности. А когда отпускал и комета улетала и гасла, под руками открывалось драгоценное льдистое мерцание безупречно отшлифованной стали. В реакторе туманился, отражался весь просторный реакторный зал. Недвижные желтоватые прожекторы. Голубоватые молниеносные вспышки. Гулкий ярко-красный полярный кран, скользящий под куполом. Светлые тени пробегавших, одетых в белые робы монтажников. Вагапов, не оглядываясь, видел в выпуклом зеркале весь зал с высокими, как горы льда, элементами реактора, разрозненного, еще не смонтированного, не опущенного в черную глубокую шахту, где в бетонной и металлической тьме ухало и звенело.
Вагапов защищал отмеченную мелом поверхность, на которой, словно темная пудра, выступала окись — след неосторожной транспортировки по железной дороге. Устранял эту легкую копоть, превращал ее в чистый стеклянный блеск. Работал непрерывно и сильно, но не мог согреться. Калорифер не действовал. Из круглого люка в стене дул плотный ровный сквозняк. Второй калорифер в другой половине зала согревал наладчиков, тянувших кабель к щитам, и его тепла не хватало на всех. Вагапов работал мускулами, сжимал шлифмашинку и не мог согреться.
Это ощущение холода, тяжелого, вырывавшегося из рук инструмента, гулкая вибрация, отдававшая в плечо слабой ноющей болью, вид близкого огня и металла порождали в нем неясное тревожное сходство. Видения, которые он не пускал, отводил назад, за спину, в прошлое. Но они из-за спины, из прошлого, возвращались. В туманной стальной поверхности начинала проступать зеленая бегущая по ущелью река, барашки на камнях переката, несжатая, поломанная гусеницами нива, зазубренные обломки глинобитной стены и лицо новобранца Еремина, худое и серое, под стать обветренной глине. Это видение выступало. Но Вагапов стирал его жужжащим огнем абразива, отстранял напряжение мышц, заслонялся иными мыслями.
Ему хотелось думать о красоте и совершенстве изделия, к которому он прикасался. Он знал: реактор был отлит и выточен в Ленинграде, привезен на открытой платформе, укутанный в белые холсты. Он, Михаил, однажды был в Ленинграде. Запомнил дворцы и церкви, золоченые купола и шпили, статуи и гранитные набережные. Весь город был наполнен бесценными творениями рук человеческих, оставшимися от прошлых времен. Теперь в Ленинграде не строили дворцов и церквей, а создали реакторы. Но стальное диво было так же красиво, собрало в себя столько же умения, мастерства, людского труда и терпения, как и те золоченые башни, сияющие купола, отраженные в серой реке. И мысль, что его руки тоже участвуют в создании реактора, — эта мысль волновала его. Он думал о заработках, премиях, о поломанном калорифере, о спорах с кладовщицей, но одновременно и о драгоценном изделии, к которому его допустили. О других неведомых людях, создавших сияющее льдистое чудо.