Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Но ведь вы сами произносили хвалебные речи! — Журналист вглядывался в близкое моложавое лицо Горностаева, над которым дергался пышный мех. В лице, в утонченных чертах, отороченных мехом, было нечто лисье, умное, тонкое и лукавое. Журналист, искушенный в людском лукавстве, распознал его в Горностаеве. Откликнулся мнимым изумлением, непониманием, доверчивой готовностью понять. — Мне казалось, вы его друг и сторонник!

— Понимаете, он подставное лицо! Показушник! Для успокоения приезжих. Для инспекций. И для прессы, простите. Мы выдумали его для отвода глаз, чтоб было чем заслониться, когда нас упрекают в инертности, в отсутствии новых подходов. Вот мы и выдумали Фотиева. Человек-ширма! Человек-блеф! И вы должны это знать!

— Почему же вы мне говорите все это? — Журналист продолжал исследовать лицо Горностаева. — Я и есть пресса. От меня вы и должны заслоняться.

— Днем я ездил в библиотеку, специально поднял подшивку газет. Еще раз нашел ваш репортаж с полигона. Ваш репортаж из Чернобыля. Вы серьезный, ответственный журналист, и я не хотел бы вам делать медвежью услугу. «Вектор» — это блеф. Не стоит писать о «Векторе».

— Но тогда я могу написать о блефе! Об управленческой показухе на стройке. И это будет удар по стройке, удар по Дронову. Я ведь и это могу!

— Вот и нанесите этот удар. Мы его стерпим. Мы готовы нести ответственность. Напишите о блефе «Вектора». Об ответственности Дронова. Это будет интересно и честно. А мы стерпим. У нас большой запас прочности.

Лукавство было искусным. Отвечать на него следовало наивным доверием. Чтобы отгадать эту тайну, одну из бесчисленных, заложенных в человеческие отношения. Здесь ли, на атомной станции, там ли, на ядерном полигоне, — непрерывная, невидимая миру мука человеческих отношений.

— А мне ваш Фотиев показался глубоким и искренним. Показался моральным.

— Вы знаете, может, не стоило вам говорить. Это, разумеется, не относится к делу. Это скорее из сферы кадровой политики и рассмотрения персональных дел. Но Фотиев дискредитирован. Мы будем от него избавляться. За ним грехи с прошлого места работы, какие-то хищения, нечистоплотные махинации. Какие-то утечки информации. Им интересуются органы. А у нас, вы сами понимаете, особое производство. Кроме того, хоть это и мелочь, он нечистоплотен в личных отношениях. Связь с женщиной. И где бы вы думали? В том же самом вагончике, на рабочем, что называется, месте. Это выносится на общий суд. Люди, к сожалению, любят грязные сплетни. Словом, будем от него избавляться. Кончена показуха.

Нам вполне хватит официально объявленных нововведений. Наша перестройка не носит кустарный характер!

— Хорошо, что вы мне сказали, — благодарил журналист. — Иначе я выглядел бы просто смешным. Спасибо, что предупредили. А про блеф, про показуху я подумаю. Может, и нанесу вам удар.

— Мы его стерпим, поверьте. У нас большой запас прочности.

— Я немного замерз. Давайте пойдем к машине. Я завтра уезжаю. Хочу перед сном поработать.

— Да побудьте еще хоть денек! Отдохните. Нельзя же все время работать! Я организую вам отдых. Баньку организуем деревенскую. У меня здесь старичок есть поблизости. Баньку держит для именитых гостей. Пиво завезли чешское, я уже ящик к старику отправил.

— Да нет, вы знаете, надо домой, в газету.

— По деревням бы вас прокатил. Здесь есть заброшенные деревни, очень интересные. Часовни, церкви пустые. Вы не интересуетесь древностью? Представляете, на иконах встречается один сюжет неразгаданный. Нигде на других иконах нет, ни в книгах, ни в летописях. «Битва с неведомой ордой». Загадочно! Наш главный инженер Лазарев, да вы, кажется, с ним познакомились, он утверждает, что в эти места когда-то приземлился космический корабль. Вышли на землю пришельцы. И с ними был бой, была битва. И об этом икона. Мы можем посмотреть на икону.

— Очень интересно, я верю. Но все-таки завтра домой. Могу я рассчитывать на вашу машину до железной дороги?

— Какой разговор! Жаль, что мы мало пообщались. Ваш репортаж с полигона отличный!

Громыхая листами железа, они пошли к «уазику», светившему в отдалении фарами.

Глава двадцатая

Журналист Тумаков в гостиничном номере в тишине наступившей ночи просматривал блокнот, беглые скоротечные записи. Выстраивал план статьи. Не о строительстве станции, не о «Векторе», а о времени, внезапно и грозно наступившем, расслоившем общество, его монолит, его коросту, под которой открылась невообразимая сложность явлений. Новая политика. Новая идеология. Новая социология. И хотелось их понять, оценить, не ошибиться в оценках. Хотелось произнести свой «символ веры», свое кредо. Здесь, на станции, это желание стало острее и глубже.

Он вдруг почувствовал тревогу, словно за ним наблюдали. Из стены, из штукатурки следили за ним глаза. Штукатурка была живая. Отколупнуть ее, и откроются немигающие глаза.

Это была секунда безумия, и прошла. Опять был покой, тишина.

Он обдумывал свой недавний разговор с Горностаевым у железной трубы водовода. Почти угадывал истоки его нелюбви к Фотиеву — они были на разных полюсах этой новой, открывшейся в мире реальности. Думал о Фотиеве, о его уме и энергии и о его беззащитности. Его социальный оптимизм, если внимательно вглядываться, таил надрыв. Его многословная торопливая проповедь напоминала скорее веру, чем знание. Его обоятельная личность, которой хотелось внимать, за которой хотелось идти, таила в себе нечто хрупкое, непрочное, подверженное непосильным нагрузкам с возможной катастрофой и сломом.

Тумаков думал о движении, вчера почти невозможном, сместившем громадные, доселе недвижные массы. О запутанной нарастающей сложности, в которую вверглась страна. И сознание его, журналиста, сталкивалось с этой сложностью, пыталось ее одолеть.

Он опять испугался. Чего — он сам не знал. Все на мгновение сместилось, вышло из фокуса. Мысли, предметы, чувства. Раздвоенный, распавшийся мир обнаружил нечто, что ужаснуло его. У мира была изнанка, и эта изнанка являлась иным, уходящим в бесконечность пространством, и в этом пространстве была своя жизнь, и оттуда, из-за стены, из другого таинственного пространства угрожала беда. Его сердце сжалось от страха. Ему показалось, он сходит с ума. Но это скоро прошло, и он снова стал думать.

Политика вдруг обнаружилась всюду. Она, политика, перестала быть привилегией, платным делом профессионалов. Острейшая борьба и смятение коснулись каждого, делают из него политика. Затрагивают личные судьбы, общественные статусы, семейный достаток. Рвутся былые привязанности, завязываются новые. Политика врывается в дружбу, в творчество, в сокровенное мироощущение.

На глазах меняются глубинные основы общества. Кончилась гарантированная, казавшаяся незыблемой стабильность. Меняются экономика, социальная жизнь, государственные институты. Из громадной, созданной за десятилетия конструкции начинают извлекать устаревшие, износившиеся двутавры. Врезают на их место новые. Меняют конфигурацию, всю систему опорных балок. И огромные контингенты людей, связавшие с этими опорами свое бытие, благополучие, жизненную прочность, растревожены, взвинчены, охвачены кто угрюмым несогласием и протестом, кто энергией творчества, кто бессознательной тревогой и ожиданием. Здесь, на станции, в Бродах, — то же, что и повсюду. «Вектор» новатора Фотиева, лукавство управленца Горностаева, усталость начальника стройки Дронова, растерянность секретаря райкома Кострова — явление перестройки, типы и личности перестройки. И он сам, журналист Тумаков, в своем стремлении понять и увидеть, преодолеть личные симпатии и антипатии, сделать правильный анализ и выбор, он, Тумаков, — тоже личность и тип перестройки.

Можно действовать так, будто этой сложности нет: мир понятен, явлен в прежних, описанных классикой формах. И действующая, не замечающая сложности личность, вторгаясь в мир, травмирует его и запутывает своим действием еще больше. Увеличивает своим хрестоматийным подходом число ошибок, число обрывков, завязанных наугад узелков, усугубляет своим упрямо классическим действием сложность.

98
{"b":"184299","o":1}