Приблизил к реактору лицо, увидел свое отражение. Его дыхание затуманило сталь, а когда облачко тумана рассеялось, опять в глубине проступила зеленая река с перекатом, белая, измятая танками пшеница, голова новобранца Еремина, прижатая к глинобитной стене.
Река, зеленая, быстрая, бежала по ущелью в мелких проблесках солнца. Сворачивала за сыпучий откос, и там, у поворота, словно застывала на белых гребешках переката. Кишлак, нежилой, с проломами в стенах, с серыми глыбами разрушенных саманных домов, хранил на себе следы огня, спалившего солому и ветошь, деревянные надстройки и двери. На глиняных выступах чернела копоть. Сквозь дыру в дувале виднелось близкое пшеничное поле, седое, бесцветное, с неубранными обвисшими колосьями, среди которых стояли зеленые фургоны военных машин, крытые брезентом грузовики, и солдаты-афганцы набрасывали на зарядные ящики негнущийся полог.
Вперед по ущелью уходила каменистая, жаркая на солнце дорога, и там, где она достигала моста, темнела и бугрилась осыпь, сорванная взрывом с кручи, завалившая подходы к мосту. Виднелась подорванная саперная машина. За выступом к дороге выходило другое ущелье, и в нем редко и вяло ухало. Звук, отраженный от склонов, достигал кишлака ослабленный, утративший твердость, с бархатными рокотаниями. Иногда сквозь рокоты тоньше и резче звучали пулеметные очереди.
На перекрестке ущелий шел бой. Душманы фугасом взорвали уступ горы, остановив продвижение колонны. Заминировали дорогу, не пуская на минное поле саперов. Обстреливали их из пулеметов — из темных высоких пещер, скрывавших пулеметные вспышки. Саперная машина с ножом и скрепером напоролась на фугас, дернулась бледным взрывом и, расколотая, сползла на обочину. Сейчас к перекрестку выдвинулись танки, ушли за уступ и, невидимые, прямой наводкой вели огонь по пещерам, стараясь подавить пулеметы. Пушечные выстрелы танков, работу душманских пулеметов слышали солдаты, прижавшись к глинобитным дувалам, укрываясь в короткую жидкую тень.
Михаил Вагапов, сержант мотострелковой роты, сопровождавшей грузовую колонну афганцев, смотрел узкими, засыпанными пылью глазами в пролом стены, где, неубранная, осыпалась пшеница и тонкая вереница саперов осторожно пригибалась, боясь попасть под огонь. Продвигалась к мосту, застывала, разрывалась. Передние, бывалые, побывавшие под обстрелом, начинали двигаться, а замыкающие, новобранцы, робея, продолжали лежать. Потом и они вставали, догоняли «стариков» и плотной горсткой шли на минное поле.
— Да ударить самолетами по норам! Чтоб клочки полетели! Не руками же их выгребать оттуда! — Взводный, лейтенант, взвинченный, неутомимый, не измученный солнцем и пылью, поднимался из-за дувала, провожая саперов, остро, жадно смотрел им вслед, ловил звуки залпов, нетерпеливо поправлял «лифчик» с боекомплектом, оглаживал короткий, ловко висящий на боку автомат. — Управляемые ракеты им в пасть и пушечкой поработать как следует! А то топчемся третий час, только людей кладем!
Все это он говорил никому. Офицеров поблизости не было. Взвод, утомленный, лежал в тени. Никто из солдат не откликнулся. Взводного недолюбливали. Он недавно принял командование, сменил на должности прежнего, умного, умелого, храброго любимца солдат, отслужившего срок, вернувшегося в Союз. Этот новый казался слишком шумным. Слишком резко и парадно командовал. Еще ни разу не водил солдат в бой. Старослужащие, среди них и Вагапов, с недоверием поглядывали на лейтенанта, на его щегольские усики, осуждали в своем кругу его вечную взвинченность, ненужную, не дававшую им покоя активность.
— Сабиров, ну что ты все пьешь да пьешь? Огурцов, что ли, соленых объелся? — оборвал лейтенант пившего из фляги солдата.
И тот, не допив, завинтил флягу, отвернулся к стене, почти прижался к ней своим смуглым азиатским лицом.
Вагапов смотрел, как сидящий рядом Еремин, рядовой, новобранец, очень худой и бледный, не успевший посмуглеть, прокалиться под горным солнцем, подбирал на земле цветные осколки и крошки глины, складывал из них узор. На стене саманного дома был нарисован павлин. Взрыв мины отломал кусок стены, осыпал павлиний хвост. Бесхвостая птица, исцарапанная осколками, парила над их головами. Еремин подбирал с земли цветные крупицы, бережно складывал из них павлинье перо.
— Вот, возьми-ка! Вот это, кажись, сюда! — Вагапов протянул ему маленький красный обломок.
Еремин взял осторожно. Помедлил, уложил рядом с зеленым.
Вагапов смотрел на худое с тонкими бровями лицо Еремина, на глиняное перо, возникавшее у него под руками. На далекую подорванную машину и вереницу саперов, прижатых к земле пулеметом. Испытал больное, похожее на нежность сострадание к этому немощному новобранцу, впервые попавшему под обстрел. Еремин, горожанин, слабак, задыхался на подъемах, неловко взбирался на броню, не успевал со всеми помыться, поесть, не умел ловко и плотно пристегнуть патронташ, который и теперь съехал набок, топорщился автоматными рожками.
Еремин, ленинградец, учился на реставратора. Выкладывал в какой-то беседке наборные цветные полы. Сейчас в разрушенном кишлаке руки его, черные от железа, ружейной смазки и копоти, бережно и привычно выискивали на земле цветные осколки, восстанавливали растерзанное изображение птицы.
Вагапов испытывал к нему сострадание. Старался представить город, в котором жил Еремин, его отца, мать, красивое убранство их квартиры, беседку с узорным полом. И тут же — свою деревню, избу, мать и младшего брата, верхушки леса за полем, пруд с гусями и утками. Здесь, в разоренном горном селении, с остывшими очагами, пустыми стойлами, пахло так же, как в родной деревне, — дымом, навозом, теплой сухой соломой.
— Посмотрел бы я, как ты дома живешь, Еремин. Вот приеду к тебе в Ленинград, примешь? — спросил он Еремина, отвлекая его и себя в другое, для обоих желанное время.
— Приезжай, конечно, приму! — ответил Еремин, благодарный ему. Побывал на мгновение в недоступном, далеком, любимом городе. Принимал у себя в гостях Вагапова.
— Ну вот, отстрелялся один! Толку-то что? Никакого! — Взводный смотрел против солнца на перекресток ущелий, где появился танк. Выполз из-за склона кормой, развернулся и стал приближаться, качая пушкой, подымая гусеницами солнечную пыль. — Все равно пулеметы работают!
Длинная очередь простучала по ущелью, и саперы, поднявшиеся было навстречу танку, снова слились с дорогой.
Танк приблизился, залязгал, зачавкал, проскрипел тяжело вдоль дувала, натолкав в проломы запах горячей пыли и чадной солярки. Его броня была серой от пыли, с заляпанным неразличимым башенным номером. Танк встал, заглушив мотор, и из люка вылез закопченный, очумелый танкист. Стянул шлем, закрутил спиной и плечами, словно распихивал в стороны тесноту брони, стряхивал оглушающие грохоты взрывов.
Солдаты привстали, потянулись к танку. Но взводный прикрикнул на них:
— Оставаться на месте! — И легким скоком, одолев дувал, сам пошел к танку, где танкист размахивал руками, указывал замполиту роты на перекресток, на белесые, розоватые скалы. Внедрял в них ладони — имитировал удары пушки прямой наводкой.
Замполит и подошедший взводный слушали танкиста. К запыленной машине подъехал бензозаправщик, начал качать горючее. Солдаты подтаскивали ящики со снарядами, пополняли боекомплект. Готовили танк к бою, туда, к перекрестку, где продолжало стрелять и ухать. Сражался второй невидимый танк.
— Надо бы сверху, с вершины взять! — Взводный вернулся. Оглядывался на танк, опять обращаясь ко всем и никому — «Вэдэвэшники» зашли бы с вершины и взяли пещеры. А то снарядами лупим, а они пулеметы вглубь откатывают, пережидают спокойно. Чуть танк умолк, опять косят. Надо «вэдэвэшников» вызывать!
Ему опять никто не ответил. Светилась на глине нарисованная разноцветная птица, уронив на землю перо. Еремин разглаживал его худыми грязными пальцами.
В свисте лопастей снижался, зависал вертолет. Наполнял ущелье сорным горячим вихрем. Гнал над дувалами, над пшеничным полем, над рекой острую душную пыль, хлестнуло по лицам солдат, залепило глаза и губы. Вертолет приземлил пятнистый фюзеляж. Стоял, крутя винты, блестел кабиной. На обшивке среди зеленых и серых клякс виднелся номер «76».