Я вспоминал прогулки с родителями в окрестностях Неаполя. Огромную панаму, щекотавшую мне плечи своими полями. Из-под них я наблюдал, как на глянцевых волнах качались осколки солнца. В знойной дымке виднелся берег, где Одиссей похоронил двух своих спутников.[41] Скольких спутников уже похоронил я? Сару похоронил, Анри похоронил. А разве тайно вывозимые старики были не в счет? Разве они не были моими спутниками? Были ведь, вот в чем штука.
29 февраля, 7 часов вечера.
Это сегодня. Время повествования соединилось со временем повествователя, можно переходить к записям наподобие дневниковых. Главы, на которые я делил свой рассказ из любви к порядку, больше не имеют смысла. Перехожу к описанию настоящего, какой уж тут порядок.
Ахиллес догнал черепаху, но это не принесло ему счастья. Зачем я продолжал писать? Я словно преследовал свою собственную жизнь, все ближе подходя к настоящему, наступая ему на пятки. Мне кажется, я просто загнал настоящее в угол, оно взбесилось и стало на меня бросаться. Если бы на меня только…
Сегодня, повторяю, 29 февраля. День, которого, почитай, и нет. В прошлом году ведь не было, зачем он пришел в этом? Передо мной на стене подаренный Ионой церковный календарь и маленькое зеркало. 29-е, вторник, неделя о блудном сыне. Вот он в зеркале: негустая светлая бородка, длинные волосы (мне их Иона только спереди подравнивал), какая-то к концу зимы полинялость. Глаза. Я помню свои глаза в Европе — они были другими. Ясными, слегка удивленными. Какие они сейчас, глаза мои? Умудренные, страдальческие, духовные? Передо мной глаза человека, который мечтает их закрыть. А заодно — заткнуть уши. Мечтает под одеяло забиться. Забыться. Я долго не мог произнести эти два слова по-разному: «ы» и «и» для немца — катастрофа. Этот абзац мной написан по-русски.
Так. Вышли мы после службы с братом Ионой по дрова (зачем я все это пишу?), двигались по средине озера, по наезженной колее. В этот день впервые за последнюю неделю шел снег. Падал не хлопьями, а мелкими плоскими звездочками, как обычно и бывает в мороз. Очень скоро ему удалось отбелить ледяную поверхность озера, уже присыпанную сухими листьями и хвоей, измятую и пятнистую, как камуфляжная форма. В лесу мы пилили недопиленное в прошлый раз дерево. Спокойно так пилили. Я теперь хорошо это делаю и по части двуручной пилы сам могу быть инструктором. Если вернусь когда-нибудь в Мюнхен, обязательно всех там этому обучу. Только уж чувствую, что не вернусь. Говорят, у птиц есть какое-то устройство, что возвращает их домой. И у меня такое было, но сейчас, по-моему, сломалось. Где дом мой?
Пилили мы пилили, не зная о близкой своей судьбе. За нашими спинами тревожно не хрустнул наст, и не взлетела птица, обрушивая снег с раскачавшейся ветки. Я даже не успел испугаться, когда свободной рукой Иона швырнул меня, как мячик, в снег, а откуда-то сбоку раздался выстрел. И уже из сугроба я увидел, как одним прыжком Иона оказался на моем прежнем месте, прикрывая меня от невидимого стрелка. Иона сделал едва заметное движение вперед, и из-под приподнятой его руки я разглядел того, кому удалось меня здесь разыскать.
Это был, как ни странно, Смит. Говорю «как ни странно», потому что даже в ту трагическую минуту я успел удивиться его появлению — да еще и в темных очках. Я не мог поверить, что его воинственная родина с таким упорством посылала мне вслед этого неумеху и неудачника. Еще менее мог я допустить в себе что-то такое, что вызвало бы в нем неутолимую личную ненависть. Но факт оставался фактом: мой альтер эго, мой черный человек Смит продолжал охотиться за мной. Он преследовал меня со страстью палача к жертве, с привязанностью греха к согрешившему. Являлась ли моя политическая деятельность грехом?
Иона успокаивающе вытянул руки в направлении Смита, но тот показал пистолетом, чтобы монах ушел вбок. Иона сделал шаг к нему.
— Не стреляй. Разве можно убивать человека?
Смит не стал отвечать. Вероятно, такого вопроса не было в англо-русском разговорнике. Он выстрелил в обход Ионы, и пуля пропела над самой моей головой. Теперь я хорошо видел его лицо. Темные очки, надетые, очевидно, ввиду снега, подчеркивали его холеную бледность и придавали ему безошибочно шпионский вид. Возможно также, что они утверждали Смита в его профессиональной состоятельности.
Иона медленно двинулся на него. На уровне плечей держал свои непомерные ладони (если что и могло ужаснуть Смита, то именно они), и это было похоже на объятия. Хотел ли он закрыть меня, загипнотизировать убийцу или сгрести его в кулак вместе с маленьким черным пистолетом — только Смит снова выстрелил, и я увидел, как на тыльной стороне правой Иониной ладони взорвалась кожа. Пуля прошла насквозь.
— Уходи с Богом, — Иона продолжал медленно приближаться к Смиту, — ты еще никого не убил. Тебе еще все простится. Уходи.
Смитовские очки отражали нескладную фигуру Ионы. Смит сделал шаг назад и прострелил Ионе вторую ладонь.
— Уходи, братец. Бог тебе судья, а мы тебя преследовать не будем.
Смит в упор выстрелил в Иону. Не меняя положения рук, Иона медленно подступал к нему. Смит сделал еще один шаг назад и выстрелил в Иону два раза. Иона даже не охнул. С мучительным терпением его тело приняло и эти две пули.
— Не ведает, что творит.
Я встал было одним рывком, но поскользнулся и почти на четвереньках оказался рядом с Ионой. Передо мной не было ничего, кроме дула и упершихся в снег собственных рук — обветренных и покрасневших. Сам себе я напомнил пристреливаемую собаку, и во всей своей унизительной нелепости эта мысль меня парализовала. Иона бросился на пистолет, но прежде раздался сухой щелчок. Обойма была пуста.
Подняв глаза, я увидел, как простреленная рука Ионы легла на шею Смита. Смит рванулся, и было слышно, как затрещал капюшон его пуховика. Не ослабляя хватки, Иона пригнул Смита до уровня своего пояса.
— Отведем к отцу настоятелю, — прошептал Иона и двинулся по направлению к озеру.
Машинально взявшись за ремень саней, я поволок их вслед за странной парой. Иона по-прежнему держал Смита полусогнутым, так что издали могло показаться, что через озеро переводят больного радикулитом. Но я-то знал, кому из двоих было плохо. Я видел, как покачивало Иону, а вместе с ним и его спутника, мало-помалу вживавшегося в роль посоха. На свежем снегу алела дорожка — не сплошная, кое-где расплывшаяся большими пятнами, кое-где затоптанная, но всюду — невыносимо кровавая. Светлый пуховик Смита тоже был в крови, но это была кровь Ионы.
Пройдя примерно треть озера, я заметил тех, кого мы принимали за рыбаков. Они бежали к нам наискось, тяжело перемахивая через наметенные на озере сугробы. Их видел только я: не поднимая голов, Иона со Смитом предавались оцепенелому перемещению по льду. Я не знал, рыбаки ли они, и если — нет, то кому на выручку они бегут, я был лишь рад, что Иона их не видит. Если это люди Смита, пусть настигнут его сзади, не томя ожиданием развязки. Сам я, бредя со своими пустыми санями, уже не боялся. Приближение бегущих было мне почти безразлично.
Когда они были уже недалеко, Иона упал. Не упал даже — осел, увлекая за собой Смита. Словно освобождаясь от ошейника, Смит пытался вывернуться из обнимавшей его руки Ионы. Распрямившись, он оказался лицом к лицу с бежавшими. Ближний к Смиту, со шрамом на щеке, покачал головой и безмолвно нанес ему удар в переносицу, раздробив соединительную дужку очков. Смит покорно упал. Второй из прибежавших ткнул американца лицом в снег, вытащил из-за пояса наручники и защелкнул заведенные за спину его руки. Нерыбацкий этот предмет развеивал все иллюзии насчет того, какого рода ловлей пришедшие занимались. Потому, когда, представляясь мне позже, они сами угадали мое имя, я совсем не удивился.
Мы положили Иону на сани, и в них впрягся человек с покрытой инеем профессорской бородкой (тот, кто надевал наручники), как выяснилось впоследствии, Николай Петрович. В этом дуэте Николаю Петровичу отводилась организационно-хозяйственная роль, в то время как его коллега, Василий Иванович, отвечал, судя по всему, за рукоприкладство. Лоб Василия Ивановича был настолько скошен, а брови — такими сросшимися, что присутствие шрама казалось уже явным излишеством. Василий Иванович пустил Смита идти перед собой и подталкивал сзади короткими, но сильными пинками. Скорости нашему продвижению это не прибавляло, так как Смит всякий раз валился в снег, окрашивая его хлынувшей носом кровью. Раз, поднимаясь, он поднял глаза на меня. С кровавыми усами по щекам и половиной очков на носу (вторая, покачавшись на ухе, свалилась в снег) он смотрелся и трагически, и карнавально. «Допрыгался», — мог бы сказать я ему, имея в виду его скакалку.