— Сейчас мы каемся в дневных грехах и просим мира в предстоящую ночь, — громким шепотом объяснил мне брат Иона.
Привыкнув к слабому освещению, я разглядел на стенах тусклую, местами осыпавшуюся роспись. Все время, пока я стоял в храме, меня не покидало ощущение направленных на меня взглядов. Оно относилось не только к видевшим меня впервые монахам. Мне казалось, что с не меньшим вниманием на меня обращены грустные глаза русских святых.
Возвращались мы с братом Никодимом. Для нас с ним, двух бесконечно далеких друг от друга людей, даже общий глагол движения (ах, как тщательно мы тренировали их с Настей!) представлялся в тот вечер натяжкой. Мы не обменялись ни единым словом, и если бы не треск веток под ногами, не порывы теплого ветра с озера, молчание было бы труднопереносимым. По крайней мере, для меня. Никодим шел впереди, слегка опустив голову, но не горбясь. Время от времени из-под рясы показывались его черные туфли. Когда мы поднялись по винтовой лестнице (ряса здесь придерживалась рукой), он вдруг пожелал мне спокойной ночи. По-немецки.
Из своей комнаты я вскоре услышал скрип его кровати. Чтобы не вызывать подозрений, я подошел к своей кровати и нажал на нее коленом. Она заскрипела точно гак же. Спать не хотелось. Подойдя к узкому окну (по его глубине я с трепетом оценил толщину стен), я увидел, как в бесконечном северном закате все еще поблескивало озеро. Между ним и моей амбразурой тянулась узкая полоска земли. И от того, что все еще не начиналась ночь, от того, что и вода, и земля эти упорно не поглощались мраком, на меня с новой остротой нахлынуло мое одиночество. Где я? На каком необитаемом острове? Бедный Робин Крузо.
25
Так начиналась моя жизнь в монастыре. Так личная моя история, в высшей степени современная, немецкая и неправославная, пересеклась с историей затерянной на русском севере древней православной обители. Несомненно, исторические задачи монастыря не ограничивались оказанием мне приюта. Его абсолютное незнание обо мне в прошлом сменится в будущем, надо полагать, точно тем же. Но то настоящее, в котором я живу и пишу, не перестает поражать меня нашим с ним сосуществованием, столь же странным, сколь, как мне кажется, и неслучайным. Более того, с точки зрения моей личной истории, бесконечно малой и в общеисторическом масштабе неразличимой, не будет, надеюсь, дерзостью сказать, что основание монастыря в конце XV века состоялось в предвидении моего нескорого приезда летом 1999 года.
Моя предыстория известна, что же касается монастыря, то нашей встрече предшествовали четыре с лишним века его процветания и семьдесят лет запустения (вместе — немногим более семи седьмин, по-библейски подводили итог монахи). Плюс год с тех пор, как монастырь вновь стал обитаем. Когда государство предложило вернуть монастырь верующим, церковь погрузилась в нелегкое раздумье. Денег на ремонт огромного монастыря не было, и ждать их от государства не приходилось. С другой стороны (здесь я вижу, как ладонь Ионы решительно ложится на дощатый стол), мириться с постигшей обитель заброшенностью представлялось малодушием.
Решение оказалось Соломоновым: церковь приняла на себя ответственность за монастырь, но от немедленного его восстановления отказалась. Вслед за этим решением туда было послано шесть монахов во главе с настоятелем отцом Кириллом. От них не ожидали сколько-нибудь серьезного ремонта, их скромной задачей было лишь не допустить дальнейших разрушений. Впрочем, главную цель своего приезда сами монахи со строительством и не связывали, важнейшим считая восстановление в обители богослужения.
Как и ожидалось, обнищавшее государство Российское не дало монастырю ни копейки. Единственным государственным подарком (ввиду близости магистральной линии не требовавшим больших затрат) было проведение электричества. Неотремонтированная, хотя и освещенная обитель в дальнейшем была предоставлена своим собственным — весьма ограниченным — силам. Первым делом приехавшие занялись тем, что на языке современных реставраторов называется консервацией. В устах Ионы это слово звучало немного забавно, соединяясь то ли с консервами, то ли с закручиванием овощных банок по осени, о котором мне когда-то подробно рассказывала Настя. Монахи заделывали проломы в стенах, забивали фанерой отсутствующие двери и окна, а в ответственных местах — например, на первом этаже церкви — вставляли рамы и стекла. Кроме того, было отремонтировано несколько жилых помещений для монахов и для приезжих, среди прочего — часть Гостевого дома (его ремонт продолжался), где жили мы с братом Никодимом. Всякое серьезное строительство откладывалось до времени, когда церковь располагала бы для этого необходимыми средствами. Ни Иона, ни прочие братья не сомневались, что время это недалеко: деньги на восстановление монастыря уже в течение года собирали по всей России.
Каждый из братьев имел свой участок работы. Отец Кирилл, помимо своих настоятельских обязанностей, занимался обширной монастырской перепиской и, кажется, вообще всеми канцелярскими делами. Как и в первый раз, во время нескольких моих дальнейших посещений он крутил в руках свою авторучку — с полустертым металлическим узором и крошечным рубином на колпачке. Даже когда несколько месяцев спустя кто-то подарил ему компьютер, он встречал меня точно таким же ее вращанием. Я знаю нескольких людей, у которых есть привычка крутить мелкие вещи, и из них только одна — не ручка (зажигалка: ее крутил хороший друг моего отца, заядлый курильщик).
Брат Иона, в соответствии со своим телосложением, выполнял работы, связанные с поднятием тяжестей или выпрямлением согнувшихся (разъединением соединившихся) предметов — таких на территории монастыря было необозримое множество. Любо-дорого было смотреть, как в его могучих ладонях возвращались к жизни оконные решетки и фрагменты оград. Не все это требовало сгибания или отрывания вручную, но богатырская радость Ионы в ходе таких работ была столь очевидна, что никто не считал себя вправе вмешиваться и давать увлеченному брату советы.
И все же не это было его основным занятием. Местом, где он нашел себя в полной мере, стала поварня. Пищу для братьев — он называл ее по-монастырски утешением — Иона готовил не просто с любовью: душа его пела. Будучи скована удаленностью монастыря и сложностью закупки провизии, она находила возможность парить над скудным монашеским рационом. Посреди гречнево-макаронных будней возникали пойманные им и запеченные в тесте караси (ничего более вкусного я в жизни не пробовал) или собранные им же грибы, которые Иона, порицавший еретичество Л. Н. Толстого, позволял себе, тем не менее, готовить «по-толстовски». Отдельного упоминания заслуживает Ионин жареный картофель — уж не знаю, что добавлял он при жарке, но результат был потрясающим. В те суровые дни, когда ничего не ловилось и не собиралось, у Ионы обнаруживались нетипичные для русского севера плоды вроде авокадо, личи или кокосовых орехов, принесенные ему некими «христолюбцами». Благодаря Ионе монастырская трапеза становилась утешением. По крайней мере, для меня.
Ионе нравилось не только готовить и кормить. В минуты отдыха он любил смотреть в огонь своей огромной печи. И без того румяное его лицо от жара и отсветов пламени становилось пунцовым. Когда он однажды повернул его ко мне, оно было мокрым от слез.
— Ты не читал Житие Евфросина-повара? — спросил брат Иона.
И когда, к его удивлению, я покачал головой, Иона достал из-за печи толстую, исписанную крупным почерком тетрадь. На одной из страниц он указал мне строку, оставив вдавленный ногтем полукруг.
— Прочти вслух.
Его детский, почти без наклона, почерк я разобрал без труда.
— «И глядя подолгу в огонь, зрел он вечное пламя, и слезы омывали щеки его».
— Зрел он вечное пламя… — непослушным от волнения голосом повторил Иона. — И слезы омывали…
Я познакомился также с братом Зиновием, иконописцем. Это был задумчивый человек с негромким и, я бы сказал, завораживающим голосом, который можно было слушать часами. Я беседовал с ним всего два раза, потому что через месяц после моего приезда он уехал. Оказалось, что местом его постоянной жизни был один из московских монастырей, а сюда его прислали на время, для иконописных работ. Несмотря на повторявшуюся им фразу, что икона — это не живопись, сам он был похож на художника По-монашески длинные волосы, большие карие глаза выделяли бы его даже на Монмартре, где он, в отличие от меня, никогда не был, а потому не терзался сладкой болью воспоминаний. Единственным, что, возможно, не соответствовало общему его облику живописца, были руки, точнее — пальцы — короткие, толстоватые и даже как бы плохо сгибающиеся. Но в этой полусогнутости, малоподвижности была своя пластика. Мне нравилось смотреть, как собранной в лодочку ладонью он смахивал упавшие на лицо волосы, как, рассказывая мне о подготовке иконной доски, поглаживал тщательно высушенную древесину. Наверное, такой и следовало быть руке иконописца — шершавой, мозолистой и не боящейся заноз.