Вообще говоря, она считала, что в сфере денежных отношений лежит одно из самых больших отличий России от Запада. Так, ее изумляла практика многих немецких супругов иметь раздельные банковские счета и необходимые траты делить поровну. Моя попытка объяснить это тем, что в случае развода такой способ ведения хозяйства дает возможность избежать многих сложностей, ее совершенно не устроила. «Неужели на фоне такой трагедии, какой является расставание, можно думать о деньгах? — спросила меня тогда Настя. — А кроме того, мне кажется, что раздельное ведение хозяйства заранее предусматривает развод». Я хотел было ответить ей, что расставание не всегда является трагедией, что предусматривать возможность развода иногда достойнее, чем потом со скандалом делить имущество, — но не ответил. Я почувствовал, что на фоне этого голубоглазого вопроса любое рациональное объяснение будет звучать убого.
Впрочем, солнечным апрельским днем, когда мы пили вино в нашей гостиной, таких разговоров не было. В тот день перед нами явственно возникла ближайшая цель, для достижения которой мы имели даже общие деньги: Париж! Это радостное слово звенело в распахнутых настежь окнах, сверкало на столе пурпурным отблеском бокалов и, как положено, немножко сводило с ума. После двух смертей, странным образом открывших для нас этот путь, наша радость могла казаться почти неприличной, но мы ничего не могли с собой поделать. Хотя — нет, кажется, все-таки могли. Сейчас, когда я пишу эти строки, мне становится понятным Настино предложение нам обоим пойти в церковь. Это предложение она никак не объяснила, но вызвано было оно, я думаю, памятью о покойных, а может быть, и чувством неловкости перед ними.
Кажется, до сих пор я не упоминал, что Настя ходила в церковь каждое воскресенье. Разумеется, в православную. Православных церквей в Мюнхене было несколько: русская, греческая, сербская и, кажется, болгарская. Русская церковь была представлена Московской Патриархией и Зарубежной церковью, сильно, как я понимаю, между собой не ладившими. По поводу отношений церквей Настя как-то рассказала мне популярный в русской эмигрантской среде анекдот. Оказавшись на необитаемом острове, благочестивый русский человек построил две церкви. Это приобрело известность, и до острова добрался православный епископ, чтобы увидеть все своими глазами. Но островитянин показал ему только одну церковь. На вопрос епископа, почему нельзя пойти и во вторую, островитянин ответил, что он туда — ни ногой. Впоследствии я слышал этот анекдот и от князя, принадлежавшего, кстати говоря, к Зарубежной церкви.
Как я заключал со слов Насти, в конфликте Московской Патриархии с Зарубежной церковью активной стороной были сторонники последней, называвшиеся чаще всего просто «зарубежниками». Они обвиняли Московскую Патриархию в сотрудничестве с советской властью и органами госбезопасности.
— Хорошо им поучать нас из своего прекрасного далека, — поднимала ладони Настя, как бы защищаясь от зарубежников, — но мы в России должны были делать по крайней мере две вещи: крестить и причащать. Сотрудничество с властями избавило нас от участи подпольной церкви, то есть от полного исчезновения.
— Если бы в них была настоящая вера, — в лице Насти же возражали неумолимые зарубежники, — Господь нашел бы для них возможность и крестить, и причащать.
— И каждый по-своему прав, — со вздохом заключала Настя. — Непонятно лишь, зачем сейчас, в условиях свободы, существует отдельная Зарубежная церковь. Я думаю, ей и самой это непонятно: может быть, потому она так и сердится.
Не испытывая ни малейшей антипатии к зарубежникам, Настя ходила, тем не менее, в московскую церковь. Ходила без меня. Это не было отражением каких-то наших конфессиональных разногласий, подобные вопросы нами вообще не обсуждались. Я знал, как важна была для Насти эта область, и избегал в нее вторгаться. Когда Настя говорила, что идет в церковь, я молча целовал ее, не спрашивая, можно ли мне пойти с ней. Мне казалось, что мое присутствие в качестве зрителя или гостя было бы для Насти чем-то недостаточным, почти оскорбительным. Думаю, что я ошибался. Отсутствие приглашений с ее стороны объяснялось, скорее всего, стремлением уважать мою свободу. Возможно также, что, несмотря на целомудрие наших постельных отношений, ей претил подобный способ миссионерства. Вместе с тем я и сейчас уверен, что дальнейшие шаги в наших с Настей отношениях были бы для нее немыслимы в условиях разных вероисповеданий. Ничего в этом роде она не говорила, но, зная ее, я не сомневался, что она выйдет замуж только за православного.
Учитывая затянувшуюся неопределенность в интимной сфере, я гнал от себя любые мысли о нашем совместном будущем и уж тем более не рассматривал его с вероисповедной точки зрения. Однако, услышав Настино приглашение пойти с ней в церковь, я испытал чувство, близкое к счастью. Это был очень важный знак доверия ко мне, о котором я так и не решился ее попросить. В приглашении, возможно, присутствовало желание соединиться со мной и в духовной сфере, а это, в свою очередь, было намеком на какие-то более серьезные отношения. Здесь было и еще кое-что, чего в то время я не осмеливался сказать даже себе самому. В случае моего «невыздоровления» — так в холодном поту я формулировал самые худшие свои предположения — я мог надеяться на продолжение наших отношений на другой, подчеркнуто нетелесной основе. При мысли о возможности потерять Настю меня охватывала паника.
Церковь Московской Патриархии, куда мы отправились воскресным утром, собственного здания в Мюнхене не имела. Ее службы проходили в помещении католической капеллы на Карлплац-Штахус, в самом центре города. Если я правильно понимал, помимо сочувствия москвичам, на выбор Насти повлияло и центральное место их богослужений (церковь зарубежников, недавно построенная ими, находилась гораздо дальше — на южной окраине Мюнхена). Не могу сказать, что часто бывал до этого в православных храмах, но, войдя в московскую церковь, даже я удивился ее необычности. Православие прочно сочеталось для меня со средневековой роскошью интерьера, тесным рядом икон и витыми подсвечниками в полумраке — всем тем, что обычно показывают в западных фильмах о России. Ничего этого здесь не было. О вероисповедании молившихся говорили лишь несколько больших икон, установленных между прихожанами и алтарем, и византийское облачение священника. В остальном это был знакомый мне с детства западнохристианский храм, вполне, так сказать, поставангардный, с наивной живописью на стенах. В отличие от русских церквей, где, как я знал, принято стоять, здесь размещались скамьи (позднее, кстати говоря, я убедился, что стоять — чисто русская особенность, потому что в греческих церквах скамьи имеются). Возможно, что эклектика, сопровождавшая первое виденное мной православное богослужение, помогла мне впоследствии отвлечься от привычной русской оболочки православия и разглядеть в нем его общехристианское начало.
Когда мы с Настей вошли, служба уже началась. В самый момент нашего появления читались послания апостолов, когда все прихожане православного храма стоят, опустив голову. Это позволило нам войти незаметно, что было для меня большим облегчением. Позднее во время службы я чувствовал на себе взгляды окружавших, но выдерживать их стоя было куда легче, чем входя. Робость, которую я испытывал в незнакомой среде, смешивалась во мне с удовлетворением, почти гордостью за то, что, благодаря Насте, я здесь не совсем чужой. Это чувство становилось сильнее оттого, что, как мне казалось, появление Насти в церкви вместе со мной было для нее своего рода легализацией наших отношений. На самом же деле я переоценивал общинную жизнь русских: вникать в чьи-либо личные дела у них принято еще меньше, чем у нас.
Я стоял не крестясь, и из всех находившихся в храме меня это сильно выделяло. Но даже если бы я и умел креститься по-православному — а я, естественно, не умел, — это было бы настолько ненастоящим, что мне становилось неловко от самой этой мысли. Следя за неторопливым православным богослужением, я подумал, что вряд ли смог бы назвать церковь, где мои действия были бы настоящими. Крещен я был как лютеранин, но ни меня, ни мою семью с церковью не связывало ничего, кроме, пожалуй, налога. В Германии есть множество людей, которые никогда не посещают церковь, но исправно платят церковный налог. Скорее всего, в этом проявляется наш традиционализм. Налог, конечно же, можно не платить, но для этого следует написать, что не принадлежишь ни к одной церкви. В этом есть что-то неприятное… Так что, помимо традиции, уплата церковного налога у нас отражает предусмотрительность и в отношении дел посмертных. В случае чего справки об оплате могут быть предъявлены суду любого уровня.