— Все там, — показала Вагнер на стоявший невдалеке хозяйственный корпус.
— Не все, — почти беззвучно произнесла Хазе, — фрау Грайтингер погибла.
— Трайтингер! — воскликнула Настя.
— Заснула с сигаретой. Вот вам результат. — Неожиданно строгий тон Вагнер никак не вязался со слезами в ее глазах.
Хазе замахала на нее рукой.
С пожарных лестниц, взмывших к самой крыше, продолжали бить из брандспойтов. И хотя я уже не видел огня, во всем этом — включая команды по мегафону, отдававшиеся словно бы нараспев, — была особая патетика, от которой что-то сжималось в горле. Из горевшего здания два санитара медленно вынесли продолговатый железный ящик, который тут же заблестел в свете нескольких телекамер.
— Это она, — прочел я на губах Хазе.
Толпа на улице постепенно редела. Часть пожарных машин уехала, но две оставшиеся обещали дежурить у Дома всю ночь. Старикам давали горячий чай и успокоительные таблетки. Время от времени подъезжали машины скорой помощи и увозили их в ближайшие больницы. Часов около трех Хазе сказала, чтобы мы возвращались домой, и, несмотря на наше сопротивление, отправила с ехавшими в нашу сторону пожарными. Дома о происшедшем нами не было сказано ни слова. Нами не было сказано ни слова вообще. Мы молча разделись, легли и, крепко обнявшись, тут же уснули.
То, что мы застали, приехав утром, уже не было Домом. То есть здание по-прежнему стояло на своем месте и, за исключением верхнего этажа, даже не очень пострадало, но вид его совершенно изменился. Огонь начался на последнем этаже: это спасло нижние этажи от огня, но обрекло их на затопление. Впитав в себя тонны вылитой пожарными воды, в течение ближайших недель, а то и месяцев они были абсолютно непригодными для проживания. Еще утром вода продолжала вытекать из вентиляционных решеток, капать с люстр, сочиться из электрических розеток. Обои с шумом сползали со стен, увлекая за собой семейные фотографии и выцветшие журнальные репродукции, окантованные темной бумагой под руководством Хоффманн. Изображенные на них лица сморщились и постарели за одну ночь. Кое-где обвалился потолок, и мокрая штукатурка лежала на кроватях и старинных комодах, уставленных шкатулками и металлическими коробками от печенья. Печальное зрелище представляла и столовая. Мебель была сдвинута в угол, а ковер, с которого я, бывало, сдувал каждую пылинку, был безнадежно затоптан пожарными, тянувшими по нему свои брандспойты. Забаррикадированный мебелью, очень странно смотрелся аквариум, в котором плавали взволнованные рыбы.
Но более всего изменились сами обитатели Дома. Увидев утром того дня многих из них, я едва их узнал. В ожидании отъезда (вопрос об их дальнейшем пребывании решался еще с ночи) они сидели в коридоре на ящиках — в старомодных пальто и шапках, молчаливые и нахохленные. Я впервые видел их в верхней одежде. Прежнее выражение спокойного благополучия сменилось на их лицах растерянностью, почти сиротством: только старики и дети ощущают свою беззащитность как покинутость. Единственным, кто, казалось, не терял присутствия духа, была Кугель. Пошарив у кармана инвалидного кресла, она достала сигареты и закурила.
— Все курим, — бросила, проходя мимо, Вагнер. — Фрау Трайтингер тоже вчера покурила.
— Счастливая судьба, — задумчиво сказала Кугель.
— Судьба сгореть заживо? — Вагнер не поленилась вернуться и окинуть Кугель уничтожающим взглядом.
— Я надеюсь, что она успела прежде задохнуться от дыма. Принесли бы вы мне, фрау Вагнер, на прощанье пепельницу.
Вагнер сходила за пепельницей и с силой воткнула ее в протянутую руку Кугель. Не обратив на это внимания, Кугель спокойно стряхнула с сигареты пепел. Она говорила, одновременно выпуская дым, и ее голос звучал глухо, как из-под подушки.
— Пережить все, что она пережила, и закончить прозябанием здесь? Это должно было быть для нее невыносимо. Мне всегда казалось, что нечто в этом роде должно было произойти и со мной…
— У вас еще все впереди, — буркнула Вагнер и направилась в кухню.
— Возможно. По крайней мере, в этом была бы своя логика. По всем понятиям я не должна была пережить дрезденскую бомбежку, но раз уж это случилось, — Кугель ввинтила окурок в пепельницу, — было бы обидно умереть каким-нибудь банальным образом.
На время ремонта и просушки здания стариков распределили по разным домам престарелых. Уже к одиннадцати часам утра в Доме не было никого из них. В полдень же Хазе пригласила всех в свой кабинет, чтобы, как она выразилась, обсудить сложившуюся ситуацию. Хазе поставила стулья в круг и, демократично покинув свой директорский стол, села среди нас. Впрочем, всех, кто знал Хазе, даму весьма властную (что вовсе не зачеркивало в моих глазах ее добросердечия!), эти маневры нисколько не сбивали с толку. Как и следовало ожидать, несмотря на объявленное обсуждение, решение ею было уже принято. Подведя грустные итоги прошедшей ночи, Хазе перешла к тому, ради чего она нас у себя собирала. В связи с большими издержками на восстановление Дома, с одной стороны, и отсутствием пациентов — с другой, держать на работе весь персонал ей, Хазе, казалось нецелесообразным. Исходя из этого, кому-то, по ее мнению, следовало отправиться в частично оплачиваемый отпуск. Сделав большую паузу, Хазе обвела всех глазами и не встретила ни одного ответного взгляда. Исподволь оглядывая всех, я заметил, что сотрудники Дома заметно волновались. Не думаю, что для них этот отпуск стал бы таким уж финансовым ударом, не говоря уже о крайнем неудобстве работы в условиях ремонта. Скорее, они боялись отпуска как знака немилости, и тем самым — неуспеха по службе. Служба же — какой бы она ни была — значит в моей стране очень много. На месте Хазе я непременно отправил бы в отпуск нас с Настей — людей временных и не имеющих на эту работу никаких дальнейших видов. Шульц внимательно рассматривал свои коротко остриженные ногти, что меня несколько развеселило. Я поднял на Хазе полные безмятежности глаза и окончательно подтвердил сделанный ею выбор. В отпуск отправлялись я и Настя.
Час спустя мы уже сидели дома и пили вино в честь нашего освобождения. Неполная оплата нашей с Настей полной незанятости нас вполне устраивала. Я был чрезвычайно рад перерыву в моей однообразной службе. Что касается Насти, то в связи с началом летнего семестра работу ей так или иначе пришлось бы бросить. Раздумывая об этом, она еще как-то раньше пошутила, что после ухода из дома ей придется стать моей содержанкой.
Независимо от того, как обозначать этот статус, я был бы счастлив содержать Настю за свой счет. Увы, я хорошо знал, что Настя шутила именно потому, что никогда бы этого не допустила. Лежа рядом и лаская ее перед сном (это был самый благоприятный момент для возникавших у меня просьб), несколько раз я пытался убедить ее поберечь деньги для дальнейшей учебы и жить пока на мои, но успеха это не имело. Она не возражала и благодарно целовала меня в висок, называя мое желание проявлением здорового мужского начала. И все же неизменно я продолжал находить в своем кошельке дополнительные купюры. В ответ на мои вопросы, зачем она это делает, если мы, по ее словам, одно целое, она мне клала палец на губы. Тогда мне казалось, что, будь я русским, она пошла бы навстречу моей просьбе. Мне казалось, что моя принадлежность к более богатому обществу делала мой подарок для нее унизительным, намекая на некое неравенство. Теперь я понимаю, что эти соображения имели к Насте весьма слабое отношение и отражали по преимуществу представления моей среды. Комплекса неравенства — тем более финансового! — у Насти не было (мое общение с русскими убедило меня, кстати сказать, что комплексы этому народу свойственны в очень малой степени). Ее способность раствориться в любимом человеке была столь полной, что вопроса о равноправии просто не могло возникнуть. Подкладывая контрабандой деньги в мой бумажник, она стремилась выразить свою соединенность со мной и ничего более. Я вспоминаю сейчас, как раздражали ее расчеты наших сверстников в кафе, когда пришедшая пара платила порознь. Рассчитываться в таких случаях она предоставляла исключительно мне.