— Давид, — сказала она, глядя на его спину. — Давид, я тебя мучаю? Иди сюда…
Когда он подошел и сел на край кровати, она положила ему руку сзади на шею, притянула его лицо к своему.
Ветер из Африки дул все сильнее.
Она больше не была больной, она была горячей, обновленной, в ней кипели силы вернувшегося к жизни человека.
Внутренний протест у Давида вспыхнул с новой силой — как только что, когда он стоял у окна, всем существом ощущая, как бьется у него сердце.
Вот лежит Эстрид, рассудительная, несчастливая, никогда не получавшая от него того, что просила. Поэтому она и оставила в нем такую боль, такой несглаживающийся шрам — рваный, болезненный: скупой благодетель, ускользающий должник.
А вот другая — зеленоглазая, колючая, не признающая никаких законов. Та, что бросила в него камень, раз не получила того, что хотела.
Теперь он должен отдать им свой долг…
И вот, наконец, она, его любимая, его Люсьен Мари, та, что зажгла в нем огонь, — но за ее лицом таились те два, другие.
Ветер из Африки шуршал в рейках жалюзи.
Она сумела разгадать его тайну — принимать любовь, даже если она приходит к ней со сжатыми кулаками и искаженным лицом, освобождать ее, преображать. До самых глубин существа делать его необузданным, гордым и свободным — а потом, в то мгновение, когда останавливается дыхание — счастливым до полного самозабвения. Тогда сотрясается земля, и тогда, как лава, тают границы его души.
Потом лава застывает и человек опять возвращается в свою постоянную форму — но у тела остается воспоминание о том, как это было, воспоминание о своем расплавленном состоянии.
Они ощущали глубочайшее отдохновение, они были далеко, далеко. Время, не измеряемое никем, длилось бесконечно. Возможно их оцепенение продолжалось не более, чем миг, нужный лепестку, чтобы оторваться от стебля и в медленном скользящем полете опуститься на каменные плитки дворика. А может быть, и все время, пока чья-то робкая рука перебирала регистр органа, разучивая хорал, едва доносившийся сюда из монастырской часовни по другую сторону двора.
В это время одна из монахинь, совершая обычный обход, решила зайти к Люсьен Мари. Она приоткрыла дверь, но тут же в ужасе ее захлопнула. Это была сестра Флорентина, рыхлая, в круглых очках, простая женщина, она испытывала великий страх перед всем, что запрещено монастырским уставом.
Придя в себя, она поспешила в покои аббатиссы. Она шагала так быстро, как только ей позволяли ее тяжелые башмаки и сковывающая тело одежда, и влетела в комнату аббатиссы, не дожидаясь, пока ее начальница скажет: «войдите»!
Настоятельница сидела за своим письменным столом и делала записи в журнал. Стол был роскошный, в стиле испанского ренессанса, он мог бы украсить любой дворец. Аббатисса сдвинула брови у нее была аристократическая неприязнь к легко возбуждающимся женщинам.
— Почему вы так пыхтите, сестра Флорентина? И входите, даже не постучав?
— О досточтимая матушка, — задыхаясь, произнесла сестра Флорентина, держась за свои вздымающиеся перси. — О досточтимая матушка…
— Что случилось?
Сестра Флорентина маленькими круглыми глазками впилась в свое духовное начальство и промолвила:
— Этот иностранец… этот господин лежит в постели французской дамы.
Настоятельница приподнялась со стула, кровь прилила к ее увядшим щекам, но потом медленно отлила обратно, точно так же, как она сама, постепенно овладев собой, спокойно и неторопливо опять опустилась на стул.
— Ну и что? — произнесла она. — Сейчас у нас сиеста. Дорога сюда, в горы, долгая и тяжелая. Без сомнения, этот господин, к тому же иностранец, почувствовал себя утомленным и прилег отдохнуть.
— Но досточтимая матушка! В постель к пациентке!
— У иностранцев вообще очень странные нравы, — сказала аббатисса сухо. — Кстати, они женаты.
Если она и обладала скепсисом умудренного жизнью человека, то сестре Флорентине она его не показала.
— Но что же нам делать? — недовольно пробурчала сестра Флорентина; сделанное ею сенсационное открытие у нее на глазах уходило в песок.
— Предоставь это мне, — кивнула аббатисса.
Когда сестра Флорентина с неуклюжим поклоном вознамерилась уйти восвояси, ее собеседница распорядилась:
— А вы, сестра, можете спокойно удалиться куда-нибудь в тихий уголок и трижды прочесть там Отче наш.
Настоятельница осталась сидеть, погрузившись в размышления. Вероятно, мысленно она сделала для себя небольшую пометку в календаре на своем роскошном письменном столе.
Слышали ли они, как закрылась дверь?
Скорее всего, нет. Орган, на котором монахиня разыгрывала свои упражнения, издавал множество самых разнообразных звуков. Но Давид вдруг заторопился.
— Галстук правильно завязан? — спросил он, потому что в комнате не было зеркала.
Классический час уныния и запоздалого раскаяния.
Хотя нет, здесь этого не было.
Он стоял над ней и улыбался, через него еще перекатывались волны возвышенной радости.
— Послушай-ка, а время не опасное?
Она посчитала на пальцах. Да, опасное. Оно всегда опасное. От внезапного страха она съежилась под своим одеялом. В этот момент она была истой француженкой, очень далекой от мыслей, когда-то одолевавших Эстрид.
— Поздно теперь раскаиваться, дорогая, — сказал Давид с сочувствием.
— Этого мы не знаем.
— Да, конечно. А сама-то ты знаешь?
— Нет… А когда мы сможем обвенчаться? — спросила она, даже не пытаясь выдать себя за героическую женщину.
— Как только…
Он умолк, так как вошла сестра и стала возиться с окном. Потом она удалилась, но появилась настоятельница собственной персоной и встала в ногах у Люсьен Мари. Она постояла немного молча, и эти секунды показались им обоим долгими, потому что они изо всех сил пытались выглядеть безмятежными.
— Меня радует, что болезнь прошла, и наступило такое быстрое и, я бы сказала, удивительное улучшение, — промолвила аббатисса, и Давиду послышались в ее тоне нотки иронии. — У нас больше нет причин задерживать здесь мадам.
Давид и Люсьен Мари обменялись взглядом, оба подумали: добились-таки. Исключат нас.
— Меня это тоже чрезвычайно радует, — произнес Давид, а сам подумал, что тон у него сейчас до смешного елейный, будто специально предназначенный для аббатиссы. — Но не стоит, пожалуй, делать слишком резкий переход — посмотрим, что завтра скажет доктор.
Это был тонкий шахматный ход — ла супериора как-то выпустила из виду врача. Но она мгновенно нашлась.
— Завтра мы узнаем, какой день доктор полагает наилучшим для выписки нашей пациентки.
Она сделала легкий поклон, как всегда держа руки в рукавах, бронзовое распятие на ее четках зазвенело, ударившись о железную спинку кровати. Выйдя, она оставила дверь в коридор приоткрытой.
Легко сказать — поехать домой. А куда? В Париж? Если бы только у нее хватило сил…
Люсьен Мари перебила его мысли:
— Давид, ты говорил с хозяйкой белого дома?
— Нет еще. С ней связаны трагические события…
И он рассказал об Анжеле Тересе и ее сыновьях.
— О, — только и могла произнести Люсьен Мари. Вся она как-то поникла и съежилась в своей постели.
— Я думал, может быть, ты не захочешь жить в тени таких страшных страданий.
Но тут она уселась в постели, и ее черные глаза заблестели.
— Бедняжка! Ее же еще и избегают, потому только, что ей пришлось пройти через весь этот ужас…
— Да, обычно люди так и делают.
— Но не ты и не я, — сказала Люсьен Мари.
— Мне кажется, нам обоим пришлось почувствовать, что несчастья все сторонятся, не правда ли? Мне уже нравится эта сеньора — как ее зовут?
— Сеньора Фелиу. Но все, по-моему, называют ее Анжела Тереса.
— Мне уже нравится Анжела Тереса. Мы поймем друг друга.
— Вот только… — замялся Давид, — о ней ходят разные слухи: что она очень странная, и даже недоступная. Боится людей.
— Еще бы, вполне понятно.