Конечно, я старался следить за тем, что происходило с одноклассниками. Знал, что Гоша вылетел из института, откосил от армии и устроился продавать какую-то мебельную фурнитуру. Знал, что после свадьбы они с женой поселились у тёщи — и, кстати, сделали ненароком ещё одного ребёнка.
Прошла целая вечность, — тогда, на первых курсах, это было невозможно себе представить, — десять лет. Я приехал в Новосиб навестить родителей и случайно узнал, что Гоша разводится. Город не настолько велик, чтобы не отыскать в нём человека, — Гоша сразу выехал на мой звонок. Щеки слегка впали, на голове наметилась седина, под глазами обозначились ямки и тени, но, если не присматриваться, всё было как тогда: гладкий и незаметный мальчик в заношенном сером свитере. «Тебе везло. А у меня не сложилось. Ну ничего. Переехал к маме, продаю фурнитуру для мебели…»
Рассказ постепенно начинал наскучивать… Я не выдержал и перебил на середине предложения: «А помнишь проблему познания?»
Гошечка осёкся и задумался.
Первый раз
На самом деле не о пресловутом «первом разе», поскольку он с большой вероятностью случился всё-таки позже, а о честности и белом вине.
В тот исторический промежуток, когда западные границы уже приоткрыли, но Югославия ещё не развалилась — по заминированным мостам ездили красные КамАЗы «Совтрансавто», — мой папа, дальнобойщик, привёз из командировки пятилитровую бутылку белого вина. В плетёной корзинке и с какой-то очень красивой пробкой. В первый же вечер мы дегустировали его. Немного алкоголя мне к этому времени разрешалось. Вкус оказался удивительным, травяным или ягодным. Сейчас я склонен думать, что дело было в ароматизаторе. Но тогда вино показалось просто божественным. Родители решили запечатать бутылку и задвинуть её поглубже в кухонный шкаф — для особенных случаев.
Если не ошибаюсь, дело было в конце лета, которым я часто зависал на новосибирском ипподроме. Я ходил в вечернюю детскую группу, но часто приезжал ещё утром, слонялся по конюшням, просто сидел на трибунах или помогал тренерам. Даже отбивать денники и задавать корм казалось абсолютным счастьем. Таких альтруистов кроме меня было ещё несколько, пара девочек и один парень. С одной девочкой я даже целовался после чинного и мирного дня рождения среди хорошистов и отличников, но уже совсем забыл её. А парня звали Макс. Он тоже жил на Затулинке — городской окраине за речкой-вонючкой Тулой, — но совсем на краю, у гаражей и лесополосы. И учился в ещё более пролетарской школе, чем я. Макс был похож на среднего хищного зверя. До конноспортивной школы ходил на карате. Много дрался. Жил «с мамкой». Умел брать на гитаре три блатных. Вот так, тезисно, по-другому не получается. Я сначала просто не верил и пропускал мимо ушей его истории о тёлках, но как-то его стала поджидать на троллейбусной остановке девушка — с сумасшедшими глазами, чуть постарше нас, — каждый день. «Я ей целку сломал, ну щас ходит за мной везде», — простодушно пояснил Макс.
Судя по обилию вокруг нас девушек с такими глазами, целок Макс успел наломать много. По этой же причине он не вылезал из разборок. Слово «разборки» тогда ещё не вполне вошло в наш язык в нынешнем значении, но разбирались с ним пацаны с четвёртого, двенадцатого и шестого микражей. А также отцы одноклассниц.
Что я думал тогда обо всем этом, казался ли Макс мне, так сказать, героем или подонком? Совсем не могу реконструировать. Я играл в школьном «Что? Где? Когда?», много читал, рисовал со школьными друзьями уточнённые карты Средиземья и прочих параллельных вселенных. Но всё это было чем-то вроде литературы, а Макс казался таким живым. Иногда он даже казался мне ожившим античным героем, красивым и холодным, по ту сторону доброго и плохого.
Он избегал, пару раз увидев, моих хорошо воспитанных одноклассников. В общем-то, он был (и остаётся, наверное) одиночкой. И это странно, что мы по-своему подружились. Длинными, через все Левобережье, прогулками, я пересказывал ему брюсовского «Огненного ангела», а он, в свою очередь, делился со мной все новыми подробностями своей половой жизни. Но, конечно, Макс говорил не только о ебле. Именно у него я переписал первую кассету Цоя. Группа «Кино» повлияла на формирование моего стиля куда сильнее символистской поэзии. То есть я надеюсь, что повлияла.
В самом начале дружбы мы, естественно, определились, что я ещё не ебался, а только дрочу. Макс признавал, что это нормально, и не отрицал, что и сам временами, когда яйца болят, практикует подобное. «Ну а мацал хотя бы кого-нибудь?» — спросил он меня на трибуне манежа во время соревнований по выездке. Мы и без того сидели очень тесно. «Я с пацанами», — нашёл в себе смелость признаться я — и с вызовом посмотрел Максу в глаза. Он, казалось, растерялся: «И тебе нравится… мацать пацанов?» Тут я неожиданно для себя самого проявил ещё большую наглость. Я стал его трогать и гладить — плечи, руки, спину, бёдра. Макс не мешал. Больше того, он сам потянулся рукой к моему паху. По организму бегали сладкие мурашки, что-то мучительно напрягалось, а что-то таяло и расслаблялось. (Я знаю, мне противопоказано писать эротические сцены.) Но здесь нас могли увидеть. Непослушным голосом я спросил Макса, не поедет ли он вечером ко мне, сегодня родители на даче. Он не был против.
Перед отъездом я спрашивал родителей, можно ли будет дать попробовать друзьям то самое вино. «Чуть-чуть, и не увлекайтесь», — заговорщицки сказала мама. Тем самым формальное разрешение было получено. Мы с Максом наспех пожарили яичницу — спортивные впечатления и голод сначала вытеснили мысли о плотском — и разлили к ней югославское.
После первого бокала мы закурили, что, к слову, являлось дома абсолютным табу. После второго, кажется, стали стряхивать пепел рыбкам в аквариум. А дальше я ничего, практически ничего не помню. И это невероятно обидно.
Проснулся я в обеденное, полагаю, время с абсолютно ясной и пустой головой. Один. Отмечу ряд странностей: а) в родительской постели; б) голым, хотя прежде я всегда спал в трусах или трусах-майке; в) на столе красовались остатки ужина, бокал с плавающими окурками и пустая пятилитровая бутылка в плетёной корзинке с очень красивой пробкой; г) вставая, я запнулся о стоящую почему-то на полу бутылку подсолнечного масла.
Сознание обнаруживало два проблеска. Во-первых, мне казалось, что мы с Максом принимали душ и залили санузел. На полу действительно валялись мокрые полотенца. И во-вторых, безотносительно к чему-либо — визуального образа проблеск тоже не содержит — я вроде бы говорил Максу: «Какой у тебя большой член», а он отвечал: «И твой ничего».
Досада из-за того, что я не могу точно восстановить произошедшее ночью, пришла после. Куда серьёзнее в этот момент казалось обстоятельство, что вот-вот могут появиться родители. По квартире раскиданы окурки. И драгоценное вино, вывезенное отцом из Югославии по заминированному мосту, выпито.
Тут зазвонил телефон. Макс интересовался, не болит ли у меня голова. «Ну, знаешь, это… ну ты даёшь…» — сбивчиво продолжил он, но больше никакой ценной информации я не мог из него выудить.
К приходу родителей я успел преодолеть разгром. Я честно указал на пустую бутылку в плетёной корзинке. Мама всплеснула руками… почти пять литров? «Сколько же пришлось на человека?» — спросила она. И сама же, не дожидаясь ответа, принялась перечислять моих близких друзей… Лёша, Дима, Пашечка… «Вы выпили его вчетвером?!»
И тут я в первый и последний раз в жизни так нагло соврал родителям: «Мам, нас было шестеро, ещё Саша и Рустам…»
Мама сказала, что это всё равно плохо, но сразу успокоилась. Папа посмотрел многозначительно: типа, вырос пацан, — но совсем ничего не сказал.
Собственно, это всё. Дорогие мама и папа, примите, если вы это читаете, моё запоздалое раскаяние. За то, что я соврал про вино. И не сказал про подсолнечное масло. На нём в тот вечер жарили карасей. (Но я, честно, не уверен, что смог им воспользоваться.) Вы замечательные, добрые и терпеливые. Вы любите меня таким, какой я есть.