— Распишитесь вот здесь.
Я расписался и получил посылку на пять килограммов. Володя, оказывается, после освобождения зашел в магазин, купил сала, сухарей сладких и отправил мне посылку.
В камере начался пир. Часть продуктов я отделил, чтобы «подогреть» соседнюю камеру. «Грев» аккуратно завернул в целлофан, потому что посылали через туалет. Там стоял большой мусорный ящик: кидаешь туда, крутанул колесо, и все упало в ящик.
Приставив кружку к стене, передал соседям, что на оправку мы первые идем, вы за нами, заберете «грев». За стеной отстучали: поняли. Вечером пошли на оправку, пакет я кинул в мусорный ящик. После нас на оправку повели соседнюю камеру, а через некоторое время по стене оттуда передали: «грев» дома.
А наша камера ожила немного. Мы сидели, пировали, даже анекдоты в ход пошли, и рассказы из жизни уголовников повеселее стали.
3
На другой день на утренней проверке в камеру вошел среднего роста худой остроносый майор и сказал:
— Я майор Жабин, старший оперуполномоченный.
— Очень приятно, гражданин начальник. Будем знакомы: Дим Димыч, рецидивист, — сказал я, подойдя к оперу.
Пригляделся к нему, заметил наколки на руках. Как потом оказалось, он сам был из бывших воров, но потом отошедших. Воевал, имеет награды. На теле у опера необычная даже для нашего преступного мира татуировка: вокруг всего тела выколота, толстая змея, голова которой выходит к горлу. Это не то что «купающаяся колхозница», или русалка, или портреты вождей. Его шедевр нательной живописи, по-видимому, принадлежал игле самого Рафаэля, только лагерного. Голову змеи майор прятал под галстуком рубашки. Как-то было жарко, и майор зашел в камеру без галстука, с расстегнутой верхней пуговицей рубашки. Все зеки увидели голову змеи. Вообще-то змея придавала авторитета майору, зеки стали к нему привыкать и особой ненависти не выказывали.
Жабин сказал:
— Завтра все пойдете на работу. Годится?
— Да, да, — хором ответили камерники.
На другой день нас вывели на работу. Она заключалась в следующем: со свободы в тюрьму завозят детали для хлопкоуборочных машин, какие-то литые чугунные болванки с отверстиями. Наша задача с помощью бородков и кувалдочек килограммов по шесть выбивать в отверстиях болванок окалину, а потом на большом наждаке обтачивать сами болванки. Если дашь сто процентов выработки, то вечером дают к дневной пайке еще сто граммов хлеба и хорошую баланду, в которой чувствуется жир. Если не дашь сто процентов, то на работу вообще не выводят.
Честно говоря, работа мне не понравилась: хотя и не сложная, но не было у меня к ней призвания и духовного тяготения. Поэтому норму за меня делал заключенный по кличке Барбули, причем он сам предложил:
— Норма, Дим Димыч, маленькая. Ты не работай, я все сделаю за тебя и за себя.
Был этот Барбули, мягко говоря, немного чокнутый. Да оно и понятно: годами сидеть в камере и видеть почти одни и те же рожи, здесь у любого крыша может поехать. Захочет Барбули уйти из камеры на больничку, начинает ложки глотать. А один раз проглотил партию домино. Его увезли в сангородок на операцию. Когда вернулся оттуда, вскорости проглотил несколько крючков от кровати. Снова увезли в сангородок. После возвращения из сангородка Барбули признался мне:
— Ты знаешь, Дим Димыч, что мне хирург сказал? Сказал, операцию больше делать не будут, кишок почти не осталось. Если еще наглотаешься какой дряни, умрешь, больше вырезать нечего.
На что я ему слегка в резкой форме, но внушительно сказал:
— Барбули, перестань дурью маяться. А не то я сам тебе такую операцию в камере сделаю, что не только наш коновал, но и академик Виноградов со своей кодлой тебя после этого не соберет.
Подействовало. Барбули притих после этого. А когда нас стали водить на работу, то Барбули весь накопившийся в нем талант и изобретательность бросил на покорение трудового Монблана. И это его желание делать работу и за меня входило, по-видимому, в план его социалистических обязательств. А может, боялся, что я сдержу свое обещание насчет операции.
Работали в тюрьме в маленьком дворике. Как только нас выводили на работу, я уходил в картонажный цех к мужикам, там тоже «крытники» работали. Так я «закрывался бушлатом» (числился на рабочем месте, но не работал). В этом цехе делали бумажные коробки для магазинов. Мужики знали, что чифирь я не пью, заваривали мне купеческий, а я угощал их анашой. Давал им деньги, а они, если где чего достанут из продуктов, приносили мне. Хоть они были тоже «крытники», но не с таким тяжелым режимом, как у нас — «отрицаловки», сидящей в подвале. Продукты я потом относил в камеру своим ребятам, а то они отощали в доску. Так сидим в цехе, ребята «дурь» «шабят», я чай пью, разговариваем, рассказываю им прочитанные книги, стихи. Когда Вахидов доверил нашей камере переплетать библиотечные книги, ох, я тогда много их перечитал, да и сейчас постоянно читал и выписывал в дневник, особенно стихи, увлекшие меня в последнее время. Читал Гумилева, Блока, Бунина, Смелякова, Тарковского, Николая Заболоцкого, Ахматову, Осипа Мандельштама, Марину Цветаеву, Есенина, Твардовского, Ольгу Берггольц, Фатьянова. Это уже наших современных поэтов. Как было не запомнить отрывок из Александра Блока:
Похоронят, зароют глубоко,
Бедный холмик травой нарастет.
И услышим: далеко, высоко
На земле где-то дождик идет.
А некоторые стихи очень удачно ложились на мотив лагерных песен, были близки по духу и по содержанию нашему преступному миру, особенно тем, кто хавал пайку в сибирских лагерях. А таких здесь было много. Ну как не вспомнить было стихотворение Николая Заболоцкого «Где-то в поле возле Магадана». Видимо, поэт сам там побывал, что придавало ему еще больший авторитет в наших глазах.
Где-то в поле возле Магадана,
Посреди опасностей и бед,
В испареньях мерзлого тумана
Шли они за розвальнями вслед…
Далее зекам, которые не прочитали в своей жизни ни одной книги, разве что «Курочка Ряба», «Муму» и «Колобок», не говоря о стихах, и тем очень нравились стихи, которые я им читал. Порой слушали затаив дыхание. Какого зека со стажем не тронет за душу до самой прямой кишки такое родное стихотворение Ярослава Смелякова «Земляки»? Каждому кажется, будто про него написано:
Когда встречаются этапы
Вдоль по дороге снеговой,
Овчарки рвутся с жарким храпом
И злее бегает конвой.
Мы прямо лезем, словно танки,
Неотвратимо, будто рок,
На нас — бушлаты и ушанки
Уже прошедшие свой срок.
И на ходу колодке встречной,
Идущей в свой тюремный дом,
Один вопрос, тот самый вечный,
Сорвавши голос, задаем.
Он прозвучал нестройным гулом
В краю морозной синевы:
«Кто из Смоленска?
Кто из Тулы?
Кто из Орла?
Кто из Москвы?»
А у одного старого зека, по кличке Чмырь, даже слезы выступили на глазах, когда я прочитал всего лишь четверостишие из Бунина. Так, видно, тронули старика слова:
У зверя есть нора, у птицы есть гнездо,
Как бьется сердце, горестно и громко,
Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом
С своей уж ветхою котомкой.