Я уже успел присмотреться к Сашке, понял, мужик он неплохой и умеет держать язык за зубами. Мы с ним как-то враз скентовались. Я рассказал ему то, что другим знать было не положено, сказал, что в преступном мире меня зовут Дим Димычем. Рассказал про свою жизнь с детства. Он только головой качал, говорил:
— Это, Дим Димыч, непостижимо, двадцать шесть лет в тюрьмах и лагерях. И сейчас ты попал не в лучшее место. Я вот еще что тебе скажу: отсюда, считай, возврата нет. Для хозяев мы почти дармовая рабочая сила. Они заплатили за нас торговцам живым товаром, и мы стали их собственностью, как бараны.
— Так сколько у них всего баранов в отаре? — спросил я.
— Не считая, Дим Димыч, нас с тобой, тысячи полторы будет, восемьсот совхозных и семьсот собственных, а может, наоборот. Но не в этом дело. Перед тем, как тебе к нам попасть, ночью мы два трейлера загрузили овцами, которые на юг ушли. Контрабандой овцы уходят на Кавказ. А мы свидетели всему этому. Вот хозяева отлично понимают, что если нам удастся уйти отсюда, то мы можем их потом в милиции заложить. Хотя, я полагаю, местная милиция у них куплена с потрохами. Они больше боятся, что мы дальше где в России можем порассказать за весь этот разбой. Вот и вывод: живые свидетели им не нужны. А свидетель тогда только безопасен и сговорчив, когда он мертвый. Так что мы здесь фактически смертники, правда, без нашего на то мнения и согласия. Я вот, когда был у прежних рабовладельцев…
Но Саша не договорил, я влез со своим вопросом:
— Тоже кавказцы?
— А то кто же? Местная публика — калмыки — на такое зверство не способны, они более миролюбивый народ. Я-то их хорошо знаю, не первый год в Калмыкии ошиваюсь. Чего от калмыков не отнимешь, так это напиться и подраться. Это они любят, ни одна калмыцкая свадьба без драки не обходится. Собственно, чабанов-калмыков, этих исконных овцеводов, почти не осталось в республике. Кавказ вытеснил. Хотя кавказцы тоже разные бывают. Но это так, к слову. Ладно, Дима, давай выпьем.
Мы выпили по стакану крепляка, и Саша продолжил свой рассказ:
— Вот у прежних хозяев нас шесть рабов было. Один мужик, Петрович, сильно заболел, да и в годах уже был. Лежал уже и с нар не поднимался. Мы говорили Юсупу: доктора надо или в больницу Петровича отвезти. А тот только усмехается: «Что ваш доктор, Аллах, что ли?» А на другой день заходит Юсуп вечером к нам в барак и говорит: «Поехали, Петрович, поселок, больница. Заодно расчету получи». И сует Петровичу пачку денег. Не знаю уж, сколько там было, но все происходило демонстративно, на глазах у остальных рабов. Мы помогли Петровичу подняться с нар, вывели из барака, посадили в «Москвич». С Петровичем два джигита поехали. Через какое-то время слышу шум мотора. Я даже удивился, что они так быстро вернулись, а до поселка километров сорок было, да назад столько. Но поначалу я не придал особого значения. А у Петровича куртка была красивая клетчатая, такая запоминающаяся. Как-то сунулся я в хату к чабанам по делу, глядь, а на вешалке куртка Петровича висит. Я никому ничего на сказал. Но понял: отмучился Петрович на этом свете. Или вот я тебе, Дима, рассказывал, как двое от нас бежали. Возьми свою стеганку, что я дал тебе для работы, посмотри со спины.
Я взял стеганку, стал разглядывать, заметил на спине чуть наискось штопку в трех местах, спросил:
— Ну и что, Санек? Дырки тут заштопаны.
— Во-во, дырки. Только от пуль автоматных. Я-то уж знаю, в армии пришлось пострелять на полигоне по мешкам и силуэтам. Вот и смекай теперь, далеко ли убежали наши побегушники. А стеганки Людка потом постирала и заштопала, чтобы вата не вылазила в дырки. В прошлом году мне обрывок какой-то газеты попался, а у нас в степи тут так, как у Некрасова в стихотворении: «Хорошо в краю родном, пахнет сеном и говном. Выйдешь в поле покакать, далеко тебя видать. Ветерок мудя колышет, жопа нюхает цветы. О, деревня, где же ты?» — сказал Санек и засмеялся. — «Керосин» хорошо подействовал, на поэзию потянуло. Давай, Дима, наливай.
У меня тоже кайф пошел, выпили еще по стакану, и Санек продолжил свой рассказ:
— Так на чем я остановился?
— Обрывок газеты тебе попался.
— Во-во, обрывок. Так прежде чем использовать его по назначению, я прочитал забавную статистику из уголовной хроники. Оказывается, у нас в стране ежегодно исчезает шестьдесят-восемьдесят тысяч человек, целый город, считай. Это называется: пропали без вести. Ты только подумай — восемьдесят тысяч. Ну была бы война, тогда понятно. Были люди, и нет их. Они что, испарились, или их инопланетяне утащили? Так восемьдесят тысяч, это на которых в розыск подали. А с тобой или со мной что случись, кто нас искать будет? Да никто. Может, Дима, я ошибаюсь? Может, тебя будет кто искать?
— Да кто меня искать будет? Никого у меня нет. А менты если узнают, что я пропал, так для них это праздник будет. Этот день в календаре красной рамкой обведут и петь будут: «Этот день мы приближали, как могли…», — смеясь, ответил я Александру.
В это время с улицы послышалось нестройное пение, поддавшие бывшие бомжи, а теперь рабы затянули песню: «Бродяга к Байкалу подходит, в рыбацкую лодку садится…» Не окончили они песню, как дверь сарая распахнулась, и пожилой щуплый мужичонка, перекосясь одним плечом вперед, вкатил в сарай. Нетвердо перебирая ногами, два шага вперед, один назад, он подошел к нарам и, вскинув руки над головой, упал плашмя на них лицом вниз, успев забросить только одну ногу, вторая зависла над землей.
— Один бродяга уже приплыл к своему берегу, — пошутил Санек. — А те продолжают грести. Давай, Дима, и мы наляжем на весла. Что у нас там осталось?
— Еще два пузыря.
— Давай наливай.
Выпили мы по стакану, Санек закурил, несколько раз глубоко затянулся и сказал:
— Я вот, Дима, про Петровича тебе рассказывал. А какой души это был человек. Мы с ним часто беседовали, он и рассказал мне про свою жизнь и как он дошел до жизни такой. Ему всего-то пятьдесят шесть было. А сам он ученый, кандидат физико-математических наук, в университете еще не так давно преподавал. За что и выгнали. Сейчас оно как, умные стали не нужны, они только тень на дураков бросают, от них избавляются всеми правдами и неправдами. Блатным дебилам, у которых связи, деньги и родственники на высоких постах сидят, тем дорогу расчищают, зеленую улицу дают. Жил Петрович один, жена у него сильно болела и лет пятнадцать назад умерла. Был сын, да в Афгане погиб. Второй раз не женился. Так и жил, прибитый горем и поглощенный наукой, он еще докторскую диссертацию писал. А еще он в приемную комиссию входил, знания поступающих в университет оценивал. Но наступили новые времена, новые порядки. Перед экзаменом ему стали задание давать, кому какую оценку ставить. Это, Дима, ты мне поверь, Петрович мне сам рассказывал. А Петрович не мог над совестью глумиться, ставил столько, на сколько знает человек. Одному парню он двойку поставил при поступлении, девчонке — трояк. А им надо было пятерки ставить. Пацан был сыном прокурора, а девчонка — дочкой второго секретаря. После этого Петровича замордовали глухо. Вон на кого, дурак, замахнулся, чуть ли не на Советскую власть. А он все никак понять не мог, говорил: «Как я мог пятерку поставить, если двойки и то много. Человек в университет поступает, а таблицу умножения не знает, задачу с одним неизвестным за третий класс решить не может. Он же дебил в самой запущенной форме, его лечить надо». Ублюдок и деваха в университет, конечно, поступили. Пересдали экзамен более сговорчивому преподавателю. А Петрович чудом уцелел в университете, и то благодаря выдающимся заслугам перед наукой. Но понял, с властью и начальством шутки плохи. Пошел на компромисс. Но чтобы сохранить хоть какую-то объективность, стал на экзаменах ставить только две оценки: «отлично» и «хорошо». Если абитуриент хоть что-то знает, ставит «отлично», если ничего не знает — «хорошо». И опять кому-то не угодил. Плохо, что в экзаменационном листе после фамилии абитуриента не пишут, чей он родственник. Ну, к примеру, Квазимодов — сын директора театра, Взяткина — дочь секретаря исполкома, Шлямбуров — сын слесаря. Тогда даже экзаменовать не надо, можно сразу смело оценки ставить. А Петрович возьми да одному недоумку вместо пятерки четверку поставь. В общем, Петровича попросили из университета по собственному желанию. Самое страшное потом наступило. Жил он в ведомственной квартире. Его тут же раз и выкинули из квартиры. Он к прокурору пошел справедливость искать. А прокурор ему: «Иди-ка, иди сюда. Я тебе еще статью припаяю за тунеядство хотя бы. Мне бы человек хороший был, а статью я всегда пришью». Припомнил ему прокурор «неуд» сынку своему. Сажать, правда, не стал, но с квартирой отказал помочь. Пока были какие-то сбережения, Петрович по чужим углам ошивался, а как кончились… И пошли они, солнцем палимы, как бродяги пилигримы. Это я так, к слову сказать. А Петрович покатил по вокзалам да по свалкам «хрусталь» собирать, пока в рабство не попал, а из него в могилу. Ладно, Дима, плесни, помянем Петровича, да пойдем «ухо давить». Завтра опять с ранья подниматься на вахту трудовую, коммунизм строить своим палачам.