— Не поверил мне начальник, — грустно, укоризненно сказал он, когда мы пошли.
— Поверил, но эта дорога ближе к реке, а мне надо ее осматривать.
Дорога действительно была отвратительна: валежник, бурелом, болото. Все хорошее было теперь назади — Пектусан с скрытым волшебным озером, пейзажи гор и уютных уголков, нарядные леса, сказочная красота притоков Сунгари. То течет она среди громадных скал и звонким водопадом шумно летит вниз, то спрячется в высокой траве, оставляя щель не более двух аршин. Но заглянешь в эту щель, и волосы дыбом встанут: под этой щелью страшное из черной скалы с голубоватым просветом подземелье, глубиною до ста футов, такой же ширины. Свет едва проникает и тускло освещает и темные своды и пенящуюся там, где-то внизу, грохочущую воду. В одном месте река уходит под темный, точно руками человеческими сделанный свод. Здесь в диких первобытных местах я смотрел на эти спрятанные красоты, поражавшие тем сильнее своей девственной первобытностью, и чувствовал себя снова в обстановке детства, сказок Эмара, которым верила когда-то фантазия. Вероятно, тогда, слушая сказки, так и рисовалось все это в фантазии, потому что было что-то как будто очень знакомое, почти родное, и в то же время обаятельно новое, невиданное и неподозреваемое.
И все это было уже назади.
— Повернитесь и в последний раз попрощайтесь с Пектусаном.
Дишандари говорит это, и П. Н. переводит.
Я и все мы повернулись и замерли.
Белый, уже весь в снегу вырос перед нами еще раз, и в последний, громадный, величественный, весь на виду Пектусан.
Засыпаны были белоснежным покровом все выступы скал и над озером каменный медведь и прекрасное склоненное изваяние.
Все торжественно и тихо, все сверкает алмазами снега. И так торжественно звучит голос Дишандари:
— Сегодня мы уже не прошли бы ни на Пектусан, ни сюда — все проходы, перевалы занесены снегом, и дороги нет ни вперед, ни назад… Вот чего и боялся я, но у начальника большое счастье. Это вчерашний дождь там снегом упал.
Да… счастье и большое: угадать так из Петербурга день в день…
Мы спускаемся ближе и ближе к реке. Родное чернолесье. Запах осины, сырость, запах гниющего уже листа и шелест его. Ясная, но уже глубокая осень, щемящая грусть и пустота этого леса. Нет жизни, нет зверя и птицы, все умирает или засыпает долгим сном зимы.
Дорога все хуже и хуже, и В. В. страстно, горячо, но непонятно переводит слова китайца о том, как хороша была та дорога, по которой он повел бы.
Еще ближе к реке, и опять прекрасный лес лучше: много ясеня, в обхват до двух саженей, прекрасная пихта, редкая, но прекрасная лиственница. Иногда гривами лиственница одна, прекрасная, стройная. А какой кедр!
Здесь уже можно сплавлять по реке этот лес громадной стоимости. В сумерки мы подошли к цели нашего путешествия — деревне Шанданьон, населенной почти исключительно корейцами.
С каким чувством удовлетворения увидели мы опять мирные картины вечера в деревне, ометы хлеба, кукурузы, жилье, услышали рев скота.
Жители никогда не видали здесь европейца.
С каким радушием и гостеприимством нас приняли: вот лучшая фанза; есть курица, картофель, чумиза, редька.
Вся деревня, фанз тридцать, разбросана версты на две в узкой долине. Пять-шесть китайских фанз — хозяева той земли, на которой живут корейцы. Корейцы платят им половинный урожай.
— Хунхузы есть?
— Хунхузы ушли на Пектусан, нет хунхузов.
— Обижают хунхузы?
— О!
Это безнадежный, покорный вопль. Хунхузы — хозяева, приходят и требуют всего: птицу, чумизу, теленка, быка, женщин, и всё дают, чтобы сохранить презренную жизнь.
Какое наслаждение быть опять в тепле, раздеться, вытянуться в кровати, переменить белье!
— Так что безопасно от хунхузов?
— Теперь вполне.
— Ну, так сегодня караул корейский: Таани и Сапаги, все остальные ешьте и спать.
И мы уснули, как, кажется, никогда еще не спали.
5 октября
Страшный грохот и треск заставил меня открыть глаза. Ночь темная, что-то сыплется сверху: глиняная штукатурка. Залпы выстрелов?! частые, громкие, новый и новый треск, какой-то злобный, жужжащий, ищущий в кого впиться свист. И опять залпы: то трескучие, то глухие — бум… бум…
Хунхузы?! Где ружье?! Где хунхузы?! В фанзе уже, перерезали всех, и только я почему-то еще жив? Стреляют в бумажные двери, стоя перед нами? Ночь, хоть глаз выколи. Зажечь свечку? Откроешь им все… Откроют и так… Так вот как это все кончается… Что ж, как-нибудь да должно же когда-нибудь кончиться… Поздно, поздно… Теперь одно мужество смерти…
Тихий голос Н. Е.:
— Вы живы?
— Я ищу свое ружье, нашел… Не зажигайте свечку… Ружье, кинжал с вами?
— Со мной.
Какой-то шорох.
— Кто это?
— Я, П. Н.
— Где солдаты?
— Здесь.
— Все?
— Беседина нет.
Н. Е. поймал кого-то за длинные волосы.
— Кто?
Молчание.
— Молчит и только гладит меня по колену, — говорит Н. Е. — Что-то говорит.
Это Дишандари, оказывается; он говорит, что хозяин фанзы уже убит.
— Где корейцы?
— Убежали в лес.
— Подползайте к двери и сядьте по стенам, — говорю я.
Я сажусь с левой стороны двери, с правой Н. Е.
Прорвали дырку в бумаге и смотрим.
Залпы не прекращаются, но, очевидно, стреляют сзади, и мы защищены от выстрелов капитальной стеной. Только там, вверху, в соломенной крыше без потолка, по временам какой-то блеск, и точно сыплется что-то оттуда.
— Сколько ж их стреляет?
— Ох, много, — говорит удрученно П. Н., — человек двести.
— Сорок, — поправляет Дишандари, — это та партия, которая уходила к Тяпнэ: у них две пушки, — вот это светлое там в крыше мелькает, — это ядра.
— Который час?
На мгновение я зажег спичку: половина пятого.
— Скоро рассвет. Только бы дня дождаться, чтоб увидеть что-нибудь. Стреляют все сзади. Что с лошадьми?
Заглядываю на мгновение в дверь: при свете костра видны лошади, — они стоят совершенно равнодушные ко всей этой трескотне. Начиненные бомбы из ружья-пушки иногда разрываются и огненными искрами тухнут во мраке.
— Сперва с этой стороны стреляли, а потом перешли назад…
— Отсюда не стреляли; это бомбы перелетали и разрывались, и казалось, что отсюда стреляют. Они в лесу засели и оттуда палят.
Ночь, не видно ничего, а с вечера на все окружающее здесь не обратили внимания. Но не далек и рассвет. Ах, дождаться бы свету. Плохо, если зайдут с этой стороны и начнут стрелять в бумажные двери. Они, очевидно, ошибочно предположили, что мы заняли ту сторону фанзы, иначе кто им мешал зайти с этой стороны — лес там и здесь.
Мне холодно, я замечаю, что я не одет. Кто-то подает мне меховую рубаху.
Шорох в соседней комнате.
— Кто там?
— Беседин.
— Откуда вы?
— Сапаги взял мое ружье, бегал искать его: пропало… думал, это вы уже там в лесу завязали перестрелку…
— Тише… голоса…
Близко против нас разговор: несколько голосов.
— Что они говорят?
— Говорят, что тихо; убиты все или убежали.
— Без команды, пока не увидите людей, не стрелять.
Голоса уже перед нами.
— Что еще говорят они?
— Та, — это значит: стреляй, говорят.
Я быстро растворяю дверь: залп!
— Пробежал, пробежал! другой на четвереньках… вот, вот…
Н. Е. выбегает и заглядывает за угол — никого.
— Ну, теперь знают, что мы живы, и сюда не полезут, а выстрелов их, очевидно, не хватает, чтобы прострелить заднюю стену и ранить нас.
— Почему так светло?
— Кажется, фанза горит.
Н. Е. опять выскакивает и возвращается.
— Горит фанза сзади, но ветер в противную сторону, — все-таки горит хорошо… Хотят при свете горящей фанзы, сидя в лесу, как куропаток, нас расстрелять, когда мы выскочим.
И залпы прекратились, — ждут нашего появления. Негодяи ничем не хотят рисковать, Но хоть бы увидеть их и дороже продать свою жизнь. Какая-то злоба закипает, и картины прошлого ярко встают в голове. Ах, скорее бы свет.