Литмир - Электронная Библиотека
A
A

За моей машиной следовала машина Гогоны и «мигала» мне. Лишь теперь заметил ее. Я остановился на углу просторной площади.

— Не замечаешь меня, да? Куда едешь?

— По делу.

— Возьми меня с собой.

— Тебе будет неинтересно.

— Мне давно уже ничего не интересно.

— С тех пор, как перешагнула за восемнадцать?

— Да. Возьмешь?

— Едем.

Я поехал дальше. Машина Гогоны покорно следовала за моей. Не представляю себе, когда успела научиться так хорошо водить.

У входа на кладбище милиционер и сторож выразительно усмехнулись нам вслед. Нетрудно было сообразить, что́ они подумали.

— Видел, как поглядели! Может, о п р а в д а т ь  их подозрение?

На уме у нее вечно одно, только об одном и думает и в машине, и в постели, и в институте.

— Не знаю, почему я решил сказать именно тебе… Из всех, кого я знаю, ты меньше всего заслуживаешь доверия… Ты еще сосунок, младенец. Скоро не то что меня — имени моего не вспомнишь; и все же доверюсь тебе. Повторяю, никому не говорил и не собираюсь говорить этого. Хочу, чтобы знала ты. Наверное, потому, что умру раньше тебя, если вообще умру когда-нибудь. Завещаю: похороните меня тут, рядом с этой женщиной. Видишь, справа от нее — муж, а место слева свободно. Вот тут, в этом месте. Слышишь?

— Слышу. Чья это могила?

В наступившей темноте не то что надгробной надписи — пальца у глаза не рассмотреть было.

— Гиорги, иди ко мне, я ничего не вижу, боюсь, ну подойди…

Гогона споткнулась.

Едва я взял ее за руку, она припала ко мне. Не зря я подумал то, что подумал при входе на кладбище. Гогона расстегнула пуговицы на моей рубашке и чуть-чуть куснула — нежно, приятно и еще как-то, не выразить — как. Потом опустилась на колени и обняла за ноги…

— Поедешь ночевать ко мне? — спросил я, когда мы шли к машинам.

— Нет, наши на дачу уехали и… и я попросила подругу переночевать у меня… А вот тут похоронен, говорят, страшно богатый человек. От инфаркта умер десять лет назад — тридцати лет! У него какое-то старинное грузинское имя было… Кажется, Тандарух… Представляешь, мне тогда девять лет было…

Гогона быстро села в машину и укатила, чтоб я ни о чем ее больше не спрашивал.

Я хотел нагнать ее и… Но взял себя в руки, только пригрозил ей пальцем. «Чего мне от нее нужно, собственно?!»

Обручальное кольцо соскочило и покатилось к кладбищенским воротам. Я не успел схватить его, оно исчезло под черными чугунными воротами. Кто знает, в чью могилу закатилось…

Я вернулся домой. Окна были распахнуты, но в комнате все равно стояла духота. Расстелил постель. На подушке валялся листочек вербы. У изголовья висят увеличенные портреты матери и отца. Между портретами — освященная веточка вербы. Когда я откидываю одеяло, на подушке всегда обнаруживаю листочек и невольно вскидываю глаза на портреты.

Не делайте этого, мать, отец! Я ни на миг не забываю вас. Все кажется: откроется дверь — и войдете… Тихо, спокойно, радостно. Такими, какими были; такими же хорошими, как пятеро ваших детей и множество внуков. Только я один не оправдал ваших надежд…

Я разделся, лег, укрылся простыней. Ох, забыл выключить свет!

Поле красное. Сплошь заросшее красной травой. И земля красная, и кусты, и деревья, и цветы. С гор веет красный ветерок, колышет цветы и траву; с кустами и деревьями он не справляется, слишком слаб. Посредине поля маленькое озерцо. Совсем крохотное, словно пригоршня прозрачной росы. На траве лежит, отдыхая, женщина. Усадила рядом с собой голеньких малышей-близнецов, крепеньких, сильных, как львята, и возится с ними. Мальчишки упитанные, попочки в ямочках. Ползают по телу матери, кусают грудь, водят по лицу руками. Женщина лежит у озерка и отбивается от любимых щеночков брызгами прозрачной холодной воды. Мальчишки визжат, кричат, все трое заливаются смехом. Потом женщина встает, подхватывает младенцев, прижимает к груди и с усилием взбирается на горку: что поделаешь — отяжелели ее львята. Мальчишки играют ее волосами, ласково тянут их, целуют мать. Забравшись на вершину, женщина останавливается и устремляет взгляд вдаль. Потом снова возвращается к озеру… Рядом воркует белый голубь.

Звонит телефон.

— Слушаю.

— Это я, дядя Гиорги.

— Раз называешь дядей, значит, собираешься просить. Сколько тебе?

— Восемьсот.

— Ни больше и ни меньше? Пауза.

— Кто тебе сказал, что у меня деньги?..

— Кто-то позвонил маме.

— А отец что?

— Не проси, говорит, все равно не даст.

— А мама что сказала?

— Мама знает, что дашь, но не говорит отцу… Боится, рассердится и…

— Ладно, приходи.

— Куда?

— Будто не знаешь куда! К сберкассе — ко мне же не заходишь…

— В котором часу?

— В три.

Он повесил трубку.

— А «спасибо», негодник?! — сказал я вслух. — И мне бы не помешало купить брюки или костюм. Износился мой совсем…

— Вы мне говорите? — спросил кто-то по-английски.

Я огляделся: с телеэкрана улыбалась прелестная дикторша. Я выключил и свет, и телевизор, не дав ей сойти с экрана и лечь в мою постель.

— Господи, пошли моим детям доброго дня! — сказала мама.

Аминь.

1977

НЕСКОЛЬКО ЭПИЗОДОВ ИЗ ЖИЗНИ ПРОВИНЦИАЛЬНОГО ТРАГИКА

Что делать хорошему игроку, когда не везет…

И. Чавчавадзе

Проснувшись, он не сразу решился высунуть нос из-под одеяла, так выстудило комнату. Обвел взглядом вещи — все оказалось на своих местах. Усмехнулся, подумав: «Будто пришел бы кто ночью и переставил или взял без спросу». Уставился на железную печурку: «Когда еще растопишь ее, окаянную! Который час, а?»

Ходики на стене тикали вымученно. «Смазать их пора», — отметил он про себя. Часы показывали без десяти девять — или, как говорят по радио: восемь часов пятьдесят минут. Он вскочил, плеснул на растопку керосин и чиркнул спичкой — дрова в печку закладывались с вечера и полный чайник ставился на нее тогда же. Подождал, пока темная грязная жидкость, именуемая керосином, воспламенилась, и нырнул под одеяло. На «печную операцию» ушло несколько минут, и тепло собственного тела, сохраненное ему постелью, было во сто крат приятней. Подобрался весь, присомкнул веки. Огонь в печке наконец располыхался. Теперь главное было одеться, пока не потухла печь, а что она быстро накаляется и разом стынет, даже малышу известно. Много жечь дров он не мог, каждое поленце было на счету — чтобы до весны хватило. «С 17 апреля перестану топить, — твердил он себе каждое утро, словно подталкивал время. — По старому стилю март кончается тринадцатого апреля, но бабушка говорила и не ошибалась, что он три дня взял у апреля в долг. А раз так, холода продлятся до семнадцатого апреля. В Грузии, особенно в этой провинции, где я сейчас, зима сменяется летом. Не сразу, понятно, до середины мая погода будет вроде весенней, а потом солнце накалится так, что в летней рубашке будет жарко».

Он встал. Сунул ноги в холодные шлепанцы и согрел над печкой одежду. Оделся, глянул на часы. Включил радио: «…после напряженных боев наши войска оставили…» — тут же выключил. Постоял, вздохнул глубоко и повернулся к печке. Чайник закипел. Половину горячей воды он развел холодной и умылся. Потом позавтракал — чай с двумя крохотными кусочками сахара и кусок темного, похожего на глину, хлеба. Обычно он вставал поздно, перед самой репетицией: экономил дрова, но сегодня собирался написать письмо. Поставил возле печки низенькую треногу, рядом табурет, на ней расположил пузырек с чернилами из химического карандаша, школьную ручку с пером и два листа серой бумаги из тетрадки.

Потом сел на стульчик спиной к печке и задумался.

«Диомидэ Цирамуа!

Милостивый государь!

Так бы следовало начать, если б я соблюдал принятый в оные времена эпистолярный стиль. Впрочем, как знать, возможно, когда нас не станет, опубликуют твой архив, и я попаду-таки в историю грузинского искусства одной строкой на одной из ее страниц. Прошло ровно три года, как мы расстались, но я наизусть помню клятву, которую дали, покидая студию. Особенно эти вот слова: «Будь проклят тот, кто заметит талант и подавит его или равнодушно пройдет мимо! Стать тому кровосмесителем, кто не протянет руку другу, не озарит ему путь, не благословит его талант». Смешные мы были, да?

Я поехал сюда, чтобы не играть в тбилисских театрах «четвертого мужика» или «первого охотника», чтобы избежать этой неизбежной участи начинающего актера в столице. Почему? Спроси себя — это ваша вина, режиссеров: с первого дня занятий в студии вы сулите будущему актеру роли голубых героев!

Ныне, когда я больше не боюсь сцены и твердо стою на ней обеими ногами, я обращаюсь к тебе с просьбой, и не вздумай отказать мне. Допускаю, что моя идея покажется дерзкой или фантастичной, но ты должен поставить у нас «Ромео». Приезжай сюда, хотя бы несколько месяцев будешь сыт. Сейчас в деревне с едой полегче, чем в городе. Правда, в Грузии всегда было так. А помимо того, я узнал, что и труппа и сцена свободны до января — февраля следующего года, значит, в нашем распоряжении четыре и даже пять месяцев.

Не представляешь, как здесь любят театр. Каждый вечер аншлаг, зал переполнен, а тишина — услышишь, если муха пролетит. А как переживают зрители происходящее на сцене! Вот это удерживает меня тут, не то и я бы жил в столице, дома, с родителями, лелеемый мамой, подъезжал бы к театру на отцовской машине. Но я не могу предать нашу публику. Люди влюблены в театр, любят его не меньше нас. На улице прохожие узнают меня, и, кажется, всем известно, что отец мой работает в Совнаркоме, а я ради театра терплю тут неудобства, лишения. Признаюсь тебе еще в одном: наш главный режиссер, возможно, и считает меня лучшим актером, но главных ролей не дает, видимо, боится обвинения в угодничестве, а у него, ты знаешь, репутация смелого, порядочного человека. Допускаю, разумеется, что ему попросту не нравятся актеры моего типа. Не разобрался еще. Вообще он хорошо относится ко мне, как и к каждому выпускнику нашей студии, но главные роли отдает «старым» актерам, а они один за другим уезжают на фронт. Иссякло у меня терпение… Боюсь, что усомнюсь в выбранной профессии… Словом, ответь сразу. Если не отзовешься, попытаюсь добровольцем пойти на войну… Зла не хватает на отца — от него у меня плоскостопие, и из-за этого трижды освобождали меня от воинской службы — не без его стараний, конечно, иначе, хотя бы в нестроевой службе нашлось мне место. Видишь, о чем бы мы ни вели речь, неизбежно касаемся войны!

Пишу тебе, а сам взволнован, возбужден, как Ромео перед первым свиданием. В образе Ромео меня больше всего привлекает момент возмужания. Наше поколение тоже рано возмужало. Ромео за неделю повзрослел и даже погиб. А мы в один день возмужали все — 22 июня прошлого года. Будь другом, согласись, поставь у нас спектакль. Я помню твою дипломную работу, читал твою экспликацию «Ромео». А здесь все будут благодарны тебе, благодарны во всех смыслах этого слова, особенно районная власть.

Не уговариваю. Подумай. Если не уверен в моих актерских данных, напиши, не обижусь. Молчание твое обидит сильнее… Может, у меня лишь желание сыграть Ромео, а способностей не хватит. Вам, режиссерам, это видней. Только не тяни с ответом, я брежу Ромео. Всю трагедию наизусть выучил. И ко всему прочему, у нас такая Джульетта, обалдеешь. «Джульетта — это солнце». Помнишь, наверное, ее.

С нетерпением жду ответа.

Ваш покорный слуга

Темо Брокиашвили.
20 октября 1942.
87
{"b":"179790","o":1}