— Хочу.
— Сначала ешь плов. Я тоже проголодалась.
Я смотрел, как она тремя пальцами жадно загребала плов с моей тарелки, словно целую неделю голодала. Масло стекало по губам, она ловко слизывала его и продолжала есть. Я смотрел и дивился удовольствию, с каким смотрел на голодную женщину!
Потом мы пили горячий чай. Пиала обжигала руки Я дул на ароматный чай и отхлебывал маленькими глотками. Утирая пот, я попросил еще, потом еще Зоя, довольная, лукаво улыбалась напоминая игривого котенка мягкого и гибкого.
— Ты сказал исполню все что пожелаешь.
— Сказал, но ты не забыла, с каким условием?
— Нет, конечно… Прошу, не забывай меня, напиши мне хоть одно письмо, а то буду думать, что у нас все произошло без любви.
— Напишу, много писем пришлю.
Потом Зоя рассказала мне сказку.
— Говори, говори, не умолкай!
Я лежал на ковре. Голова моя покоилась на ее коленях и я слушал сказку про Али-Бабу и сорок разбойников. Зоя рассказывала, нет, напевала мне сказку, окутывая ласковыми звуками.
Разве позабыть мне тебя, Зоя, Зейтун, Зейтун-ханум, азиз-джан?!
На второй день я уезжал. Мне не терпелось рассказать друзьям об этом удивительном происшествии в моей жизни.
Зоя не пришла провожать меня на вокзал.
Успела позабыть, наверное.
3
Сейчас, когда я совсем одинок и остро ощущаю, как ты далека, открою тебе сердце. Я тоскую, очень тоскую по тебе! Когда-то давно я любил девушку. Это была моя первая любовь. Мы не умели выражать свое чувство. Мы тогда много чего не умели и не знали и, вероятно, оттого были счастливы. В первый раз я поцеловал ее в щеку — украдкой. Она смущенно закрыла лицо руками. Тогда я начал целовать ее руки. И девушка заплакала. И сам я тоже заплакал.
Мы сильно привязались друг к другу.
Однажды я заболел и слег. Обычно робкая, девушка смело пришла к нам и села у моего изголовья. Мать улыбнулась и оставила нас одних. Девушка сказала мне:
— Ты мой мальчик, мой хороший мальчик! Ты не должен оставлять свою девочку одну, ты всегда должен быть здоров!
Она погладила меня по голове и поцеловала в лоб. И произошло невероятное — я тут же поправился без всяких лекарств и на следующий день снова целовал волшебные руки моей любимой.
Она ухаживала за мной нежно, как ухаживают за младшим братом, ласково приникала ко мне. И, разумеется, была мне дороже всех на свете. Я любил ее, очень любил. У нее были прекрасные руки с теплыми, нежными пальцами. Они умели найти на моей груди места, неведомые даже матери. Они умели наполнить меня удивительным теплом, но я предпочитал, чтобы она гладила меня по голове и шептала, как могла шептать только она: «Мой хороший мальчик… Мой славный мальчик».
Первая любовь остается в тебе навсегда. Отдаваясь ей, ты не способен трезво мыслить, взвешивать, оценивать… Много ли надо, чтобы в девятнадцать лет потерять голову и лишиться покоя! Но беда в другом. С годами как будто умнеешь, набираешься опыта, и все равно каждое новое увлечение измеряешь первой любовью и остаешься неудовлетворенным; не миришься с тем, что новое чувство не достигает ее высот. Блеклым, бесцветным представляется каждое новое чувство. Поэтому и не забывается первая любовь.
Поразительно самоуверенна и самодовольна первая любовь. На всем белом свете нет для тебя никого другого. Друзья ругают — ты радуешься; брат сердится — ты обнимаешь его; отец подтрунивает над твоей рассеянностью — ты только улыбаешься в ответ; мать упрекает за невнимательность (что может быть обидней для матери) — ты целуешь ее и душишь в объятиях… И на всем свете нет больше ничего и никого. Никого, никого!
Наверное, поэтому не забывается первая любовь! Паришь в голубых небесах, ходишь не касаясь земли, и кажется — все тебе простительно.
Потом я остался вдруг один. И все вокруг опустело, обступила тишина, и страх охватил душу.
Как ожесточается обманутое сердце! Как черствеет оно и озлобляется! Мечешься, не находишь себе места, бродишь по пустынным улицам, пусто в городе, пусто во всем мире! Встречаются какие-то существа, которых ты называл раньше людьми. Ни у кого из них нет сердца, нет глаз; и в целом мире нет никого, кто бы протянул руку помощи, согрел тебя, потому что нет у них тепла. Ты не голодаешь, не замерзаешь, но все кончено, спасения нет, а всех друзей, что были тебе дороже жизни, всех советчиков считаешь если не сумасшедшими, то врагами. Вся безмерность недавнего счастья выливается в безмерность одиночества…
А потом? Проходит время. Ты этого не замечаешь. Но время идет и несет с собой что-то. Внимательно приглядись и увидишь: это «что-то» — надежда. Ты крепнешь духом. Время идет, и ты снова встречаешь людей, у которых есть и сердце, и глаза, и душевное тепло.
А дальше? Дальше — не знаю. Но с тех пор я жду. Так много прошло времени. Но я жду, жду тебя — удивительный цветок нежности. Я тоскую, очень тоскую по тебе. Верю — ты придешь. Во мне накопилось столько ласки, я был так скуп и сдержан в своем одиночестве, так берег для тебя душу, что, признаться, уже боюсь твоего появления. Знаю — не прощу, что так надолго был покинут тобой.
4
Эника стояла, протянув руки с хлебом к солнцу, словно кормила его. Ветер трепал ее русые волосы, закидывал тяжелые пряди на глаза, мешая видеть. Но руки Эники оставались протянутыми к солнцу. Откуда-то слетела белая-белая чайка, склюнула хлеб и исчезла. Эника рассмеялась. Белая прозрачная косынка сползла с ее плеч и плавно опустилась на воду. Кто-то вскрикнул, и Эника открыла глаза, но тут же снова закрыла их. Неожиданно появилась еще одна сверкающая белизной чайка и склюнула кусочек хлеба. Волны за кормой парохода завертели косынку, скрыли ее в бурлящей пене. Прилетели еще две чайки и разом вырвали хлеб из рук девушки. Изумленная Эника открыла глаза. На ресницах ее блестели слезы. За пароходом неслась стая чаек.
— Чего ты плачешь?
— От радости. Чайки привыкли ко мне, не боятся близко подлетать; видел, как они клевали хлеб из моих рук?
— Я не спускал с тебя глаз.
— А других боятся, не веришь — проверь.
Эника достала из кармана хлеб и дала мне. Я протянул хлеб к солнцу. Немного погодя прилетела чайка, но приблизиться не решилась. Я ждал затаив дыхание, боялся ее спугнуть. Чайка подлетела совсем близко, а клюнуть не осмелилась. Тогда я подбросил кусочек хлеба. Чайка испуганно шарахнулась, но, заметив хлеб, стремительно подхватила его на лету. Я подбросил еще кусочек. Чайка стала доверчивой. Это стало нашим любимым занятием.
Кормя чаек, Эника плакала, плакала от избытка радости; не умела иначе выразить свой восторг.
— Эника, глупенькая, ну что ты плачешь?
— От радости, Гурам! Просто рада, очень, очень рада.
— Кто же от радости плачет?!
— Не знаю… — Пожимая плечами и улыбаясь, Эника щурила глаза. В эту минуту она казалась такой беспомощной, маленькой, чистой и красивой, что хотелось кричать, крушить, ломать все вокруг, потопить пароход или просто заплакать самому.
За моим столом сидели трое мужчин: Директор, Маэстро и Генерал. Двадцать два дня мы провели вместе, но я ни разу не услышал их имен.
Директор был приземистый, с брюшком, волосатый — даже пальцы заросли волосами. Он ходил в рубашке морковного цвета с короткими рукавами, в белых широких брюках и белых парусиновых туфлях. От солнечных лучей его защищала широкополая соломенная шляпа. «Хватит с меня солнца и дома!» — говорил он. Директор был из Красноводска.
Маэстро напоминал рыжего питекантропа. Челюсть не в меру выдвинута вперед, вместо верхней губы — тонкая розовая линия. Дюжий, с могучими плечами. Внушительной длины мощные руки заканчивались здоровенными кистями. Маэстро был облачен в белую нейлоновую сорочку и довольно-таки узкие брюки из синтетической ткани. Ходил в шлепанцах.
Генерал был среднего роста, смуглый, с синими глазами, с длинными белыми пальцами. Очень следил за своей внешностью, переодевался в день раза три. Никогда не появлялся небритым. Говорили, что Генерал, Маэстро и Директор с самого начала поездки оказались в одной трехместной каюте и так сдружились, что друг без друга обходиться не могут.