Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Много чего можно придумать, когда стоишь перед такой загадкой, как этот серый высохший крест и эти голубые неувядающие незабудки.

Но тут мои раздумья были самым нелепым образом прерваны. Несчастный Джек, не выдержав казни, которую я ему учинил, содрал с калитки проволоку и вломился на кладбище. Я услыхал его ликующий победоносный лай и душераздирающее мемеканье козочек, понял, в чем дело, и, не выбирая дороги, перемахивая через могильные бугры, кинулся к месту побоища. И пока бежал, услыхал самое неожиданное и даже, пожалуй, самое страшное — негодующий, визгливый старушечий голос:

— Куда? Куда? Уходи! Пошел! Ах ты непотребная! Ах ты фулиган этакий! Уйди! Брысь? Кому говорю? Уйди!..

Подбежал и вижу: тщедушная старушонка в сером городском плаще и в ситцевом белом платочке, размахивая, как палицей, клюкой, храбро наступает на моего Джека. А тот, огрызаясь и отбрехиваясь от нее, боком идет в атаку на полумертвых от страха козочек, которые сбились в кучу, притиснулись к забору и так жалобно плачут, так мелко и часто дрожат, будто их только что из проруби вытащили.

Не знаю, чем бы все это кончилось, не успей я схватить собаку за ошейник. Козочки тотчас метнулись врассыпную, а старухи, будто и не удивившись моему появлению, с ходу набросились на меня.

— Твоя? да? — гневно вопросила она, указывая клюкой на Джека.

Извинившись, я сказал, что собака действительно моя, но что она молодая, глупая, щенок еще.

— Да? Глупая? Щенок? Сам ты щенок! Фулиган ты, я тебе скажу! Ты что же это?.. Ты подумал, в кое ты место собаку привел?! Нахал ты, гражданин, вот ты кто!..

Не успел я рассердиться и обидеться, как бабка вдруг примолкла, прикрыла сухой пергаментной ладошкой глаза и вдруг застенчиво улыбнулась и уже не мне, а себе сказала:

— Фу, грех какой.

Подумала немножко, взглянула на меня искоса веселыми и смущенными голубыми глазами и махнула рукой:

— Ладно, иди, бог с тобой.

Повернулась и пошла, сгорбившись и опираясь на палку.

Прижимая к земле еще не остывшего, еще кипящего боевым пылом Джека, я смотрел ей в спину. Уши у меня горели. Все это было и в самом деле так нелепо, так по-дурацки глупо. Я выволок Джека за калитку. Надавал ему шлепков. Постоял, покурил, подумал. Кто она, эта бешеная бабка? Откуда она взялась? Не сторожиха ли здешняя? Если сторожиха, тогда ей, конечно, должно быть известно, кто навещает могилу Седельниковой. Может быть, попробовать зайти, спросить?..

И вот, поколебавшись, я сделал то, чего никогда прежде не делал: снял ремешок и привязал Джека к дереву. А сам вернулся на кладбище и отправился разыскивать свою недавнюю обидчицу. Искать ее пришлось недолго, белый платок мелькнул за кустами боярышника на одной из боковых тропинок. Я ошибся: конечно, это была никакая не сторожиха. Пригорюнившись и сложив на коленях руки, старуха сидела на низенькой лавочке перед побледневшим от времени красным дощатым обелиском. Это была та самая уже знакомая мне пирамидка, к одной из граней которой кто-то приколотил гвоздиками сложенные крестом лучины. На другой грани, лицом на запад, висит черная с белыми буквами дощечка и над ней — за стеклом, в рамке — выцветшая, пожелтевшая фотография молодого паренька, почти мальчика, в солдатской гимнастерке. Могила густо засажена цветами, даже по выгоревшим дощечкам обелиска юлят, бегут наверх, цепляясь за серые, вымытые дождями нитки, ярко-желтые бабочки настурций.

Волнуясь, я прошел несколько раз за спиной старухи. Не замечает меня. Постоял немного, помолчал, деликатно кашлянул. Вздрогнула, оглянулась, нахмурилась:

— Чего тебе?

— Вы меня, бабушка, простите, пожалуйста, — начинаю я самым дружелюбным и даже заискивающим голосом.

— Иди, иди… полно тебе… Не за что мне тебя прощать. Ты меня прости.

— Ну как же… Я все-таки виноват перед вами. Ведь как-никак это моя собака чуть ваших козочек не погрызла.

— Каких еще моих козочек? Бог с тобой, дядя. Отродясь у меня козочек не бывало.

— А эти разве не ваши?

— Нет, говорит, не мои.

Что мне было делать? Оставалось откланяться, надеть шапку и уйти. И тут я — не знаю, то ли из вежливости, то ли в тайной надежде подольститься к старухе — показал глазами на фотографию молодого солдата.

— Сынок, бабушка?

Она ответила не сразу, помолчала, похмурилась, вздохнула, пошевелила губами:

— Да. Сын.

Спрашиваю, давно ли похоронили.

— Да, милый человек. Очень давно. Еще в финскую.

— На войне, значит, убили?

— Нет, на войне он ранетый был. Здесь, недалеко, под Перки-Ярви. А помер уж после войны, в госпитале.

— А вы что же, бабушка, выходит, здешняя будете?

— Мы-то? Мы-то сами ярославские будем, из-под Углича. А теперь вот, почитай, уже двенадцатый год здесь, в «Ленинском пути» проживаем. Я Корытова, — сказала она, быстро и слегка даже кокетливо, как мне показалось, покосившись в мою сторону. — Иван Федоровича Корытова мать я. Слыхал небось?

— Нет, — говорю. — Простите. Не слыхал.

— Ну? Неужто не слыхал? Выходит, ты у нас, дядя, вовсе необразованный, — засмеялась она снисходительно. — Как же ты не слыхал? Об Ване моем столько раз и в газетах писали и по радио объявляли. Председатель колхоза нашего. Однорукий.

Я вспомнил, что действительно читал — и совсем еще недавно — об этом человеке.

— Ах, да, как же, — говорю. — Читал, конечно.

— Вспомнил? Ну, то-то же. А как мы, говоришь, в эти места попали? Да так и попали. Ты вот, гражданин хороший, садись лучше, посиди со старушкой, отдохни, а я тебе все и расскажу по порядку, — сказала она, подвинувшись и принимая со скамьи свою вытертую, гладкую, как моржовая кость, палочку.

Поблагодарив, присаживаюсь на узенькую некрашеную лавку. Прямо в глаза мне смотрит из-за пыльного стекла веселый мальчик в старинного покроя гимнастерке без погон. Спрашиваю:

— Младший?

— Вася-то? Нет, милый. Младшенький у меня Ваня. А Вася — первенец. Ему бы сейчас, почитай, уж на пятый десяток пошло бы. А Ване — тому еще сорока нет. Вот послушай, как дело-то у нас было! Жили мы, поживали… Хорошо до войны жили. Ну, правда, кто хорошо, а кто и похуже. Мне-то самой нелегко жилось. Я ведь сама вдовая — муж у меня еще в двадцать девятом году помер. Ну, да потом полегчало — сыновья подрастать помаленьку стали. Чего говоришь? Сколько их было? Нет, не двое, а целая троица! У меня еще и Федя был. После Васи родился. Где Федя-то? Убили, милый. Да… да… милый… на войне тоже…

Старуха помолчала, покусала нижнюю губу, белоснежным ушком головного платка промакнула один глаз, потом другой. И сразу выпрямилась, светло вздохнула, задумалась, улыбнулась:

— Эх, милый ты мой, друг ты мой неизвестный, знал бы ты, какие у меня сыновья были!.. И красавцы-то, и умницы, а уж какие славные, ласковые, приветливые!.. И с людьми хороши и промеж себя дружно жили. Бывалыча смотришь на них откуда-нибудь из уголочка — и залюбуешься. Один учится, домашнее задание готовит, а постарше который тут же ему линеечкой бумагу расчерчивает или какие-нибудь там глаголи выписывает. А уж меня-то они, миленыши, как жалели! Поверишь ли, по воду сама никогда не ходила. «Мама, голубушка, посидите, отдохните, я сбегаю». «Мама, вы прилягте, послушайте рядио, мы все сами сделаем». Вася, когда на действительную пошел, ну редкий день чтобы от него письма не было! Скучал очень. Ихняя-то часть здесь, под Питером, в Гатчине стояла. А потом как раз эта война финская, проклятущая… Узнаём, что и Вася наш тоже на передовую попал. И оттуда он часто писал: «Мама, не беспокойтесь, у меня все хорошо, только пришлите теплых носков, морозы дюже крепкие». А потом вдруг нет писем и нет. Уж и война кончилась, и мир заключили, а от него — ни духу ни слуху. И вдруг получаю письмо: «Мама, я ранетый, лежу второй месяц в госпитале. Дело на поправку идет. Скоро на выписку обещают. Приеду сразу домой». А тут денька через два — хлоп! — извещение почтарь приносит: «Помер от излияния крови после операции перитонита». Ну я тогда помоложе была… Ваня-то с Федей меня не отпускали, отговаривали: «Куда ты, мол, заблудишься на этом перешейке». А я и слушать их не стала — в чем была, в том и поехала. Думала — похоронить успею. Нет, не успела. Только могилку мне Васину и показали…

54
{"b":"179747","o":1}