Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Анна Владимiровна

СЪДЕЛЬНИКОВА

Родилась въ Любимъ въ 1874 г.

Умерла въ Оллила въ 1939 г.

Смотрю на этот крест, по которому медленно ползут и все не могут сползти дождевые капли, и не сразу понимаю, что к чему. За спиной у меня не спеша ходят и методически жуют траву успокоившиеся козы. Укрощенный Джек лежит по ту сторону забора и обиженно поскуливает. А я все стою и все не могу отвести глаз от этого длинного, как Дон-Кихот, креста и не могу справиться с горьким, тоскливым чувством, которое подкатывает к горлу. Что-то нелепое, несуразное, жуткое и вместе с тем трогательное, берущее за сердце — в этом иссохшем кресте, в этой ржаной жестянке и особенно в этих ъ и i, начертанных в тысяча девятьсот тридцать девятом году в сорока километрах от Ленинграда!..

И невольно лезут в голову мысли… Кто она, эта женщина, родившаяся в Любиме и нашедшая вечное упокоение здесь, в захолустной финской деревушке, на чужбине — так далеко и так близко от родины? Купчиха ли она, домовладелица, лавочница, вдова чиновника или, может быть, неграмотная служанка, прислуга, увезенная господами против воли ее в эмиграцию? Сознательно она уехала или случайно? Враг она или жертва обстоятельств?

Не все ли равно сейчас? И кто ответит мне на эти вопросы? Ведь в здешних местах на сто километров в окружности не найдешь ни одного старожила. И только на один вопрос можно, пожалуй, ответить, не боясь ошибиться: страдала ли Анна Седельникова? Тосковала ли она когда-нибудь?

«Да, — отвечаю я себе. — Страдала и тосковала. Уверен в этом и не сомневаюсь. Потому что не могу, не умею представить себе русского человека, какой бы он ни был отпетый и пропащий, не могу вообразить себе русского, который хоть иногда, хоть ночами не испытывал бы горечи и душевной тоски, сознавая себя в такой близости и вместе с тем так беспросветно и безнадежно далеко от родной земли!..»

Ведь это же как пытка жаждой, когда человек видит воду, слышит влажное падение ее капель и — не может, не властен освежить губ своих… А ведь именно так и жили они, эти русские люди, целых двадцать два года!

Ведь подумать только — в ясную погоду отсюда, с прибрежных холмов, отчетливо, со стереоскопической ясностью, виден Кронштадт, купол его Морского собора, дома, трубы и дымки над трубами. Слышны гудки советских паровозов. По утрам, если прислушаться, слышно, как гудит Сестрорецкий завод. В темные ночи на востоке в полнеба стоит электрическое зарево — это Ленинград. А тут — тишина, захолустье, окраина чужой страны… И так до конца, до гроба, до той минуты, когда опустят тебя в черную яму на маленьком лесном кладбище.

Но, может быть, эти люди так одичали и озлобились, так возненавидели породившую их землю, что уже и русскими себя не считали? Нет, не думаю. Уж во всяком случае, Анна-то Седельникова до последнего дня считала и чувствовала себя русской. Ведь недаром на жестяной дощечке над ее могилой сказано: родилась в Любиме… Почему это так трогает меня? Да потому, что это не просто биографическая справка. Тот, кто снаряжал Анну Седельникову в последний путь — муж, или сестра, или дальняя родственница, — знали, вероятно, что Анна Владимировна любила и помнила до остатнего часа свою землю, свой маленький родной городок, и вот в знак последнего внимания к ней и напомнили, подчеркнули в этой коротенькой эпитафии, что покойная родилась не в Гельсингфорсе, не в Або, не в Свеаборге и не на Аландских островах, а в древнем российском городе Любиме.

«Знайте, помните, что я русская, — говорит эта надпись. — Поминайте меня как русскую. Бесславно кончила я, но есть у меня последняя радость и последняя гордость — родина моя Русь!»

…Впрочем, не так уж долго простоял я тот раз на кладбище, и не обо всем, о чем сейчас говорю, подумалось тогда словами. Все это как-то мелькнуло, померещилось, сдавило на какое-то время сердце, заволокло его мутной грустью. И помню, каким счастливым я почувствовал себя, когда полчаса спустя вышел на главную улицу поселка, и как все вокруг светилось и радовало меня в этот пасмурный дождливый день.

Вот мальчик стоит у булочной. Ест под дождем баранку. Вот маленькая черная, как таракан, собачка храбро кидается навстречу моему Джеку. Вот девочки школьницы бегут, размахивая мокрыми клеенчатыми сумками… В пустых, заколоченных дачах нет жизни, и все-таки все напоминает о ней: все эти надписи, вывески, указательные стрелки — «Детсад», «База однодневного отдыха», «5-й отряд», «Добро пожаловать!»… О шумном и веселом лете напоминают флагштоки в садах, мачты пионерских линеек, шведские лестницы, баскетбольные площадки с железными обручами для сеток и те серые, заскорузлые бревна, по которым летом бегают и ходят, растопырив руки, ребятишки. Сейчас только дятлы постукивают над головой. Безлюдно, тихо, но во всем этом скучном осеннем запустении столько милого, знакомого, близкого сердцу…

Все идет своим чередом. Своим чередом я работаю, пишу, читаю, ем, выхожу под моросящим дождем на прогулки с Джеком. Думаю о другом, а нет-нет да и вспомнится мне Анна Седельникова.

И поздно вечером, погасив свет и уже засыпая, я опять вижу перед собой этот длинный крест, эту жестянку на нем и эти чахлые, сморщенные, увядающие цветы на могиле.

И вдруг меня пронзает мысль:

«Позвольте! Откуда же цветы?»

В самом деле, как они могли появиться, эти незабудки и анютины глазки, на старой, заброшенной могиле? Кто их посадил? Ведь не могли же они сохраниться с 1939 года?

Но, может быть, цветов и не было? Может быть, это воображение мое подрисовало их? Нет, цветы были, — ясно вижу, как ползут эти жухлые, поблекшие, но еще не потерявшие голубизны своей незабудки по раскисшей, размытой дождями земле.

И вот уже лезут в голову мне всякие романтические сюжеты. И, засыпая, погружаясь в сон, я думаю: «Надо проверить, узнать, надо сходить еще раз на лесное кладбище».

Однако побывать на кладбище удалось не скоро: некогда было, мешали дела, да и погода зарядила такая, что ни пройти, ни проехать.

Но вот однажды утром, уже в конце октября, я просыпаюсь и, еще не открыв глаз, чувствую, что на дворе — солнце. Так шумно, по-летнему гомозят птицы за окном, так легко и глубоко дышится, так нежно, матерински-ласково давит на веки что-то воздушное, светлое, невесомое, чему нет названия.

За окном все блестит, сверкает, переливается.

— Ну что ж, повезло нам с тобою, Джек. Собирайся, идем опять к нашим белым козочкам!..

Не сразу мы разыскали в лесу кладбище. Опять за оградой его бродили козы — теперь их было больше, к двум беленьким присоседилась еще какая-то совсем маленькая, серая на черных ножках. Пришлось и на этот раз оставить огорченного и возмущенного Джека за калиткой. Под его неистовый лай вошел я за ограду кладбища и направился в тот угол его, где среди прочих старых могил находилось и место упокоения Анны Седельниковой.

В солнечный день кладбище не казалось таким забытым и запущенным. То тут, то там яркими, праздничными пятнами мелькали сквозь рыжеватую зелень розовые, красные, яично-желтые и даже голубые бумажные розы на дешевых рыночных венках, кое-где виднелись тщательно выкрашенные в такие же ядовитые, попугайно-яркие цвета деревянные оградки, и, помню, уже не в первый раз подумалось мне, что за могилами близких многие у нас ухаживают с большим старанием и любовью, чем за собственным жильем.

Но вот я отыскал могилу Седельниковой — и останавливаюсь в недоумении. Цветы не только цветут, их кто-то привел в порядок. Чьи-то заботливые руки утрамбовали и поправили землю на могильном холмике, выпололи сорную траву на узенькой стежке вокруг могилы и даже слегка присыпали эту стежку желтым влажным песочком.

Кто же мог это сделать? Кто навещает эту эмигрантскую могилу? Откуда он приходит, этот человек?

И уже рисует воображение трогательную и замысловатую историйку о том, как революция разлучила двух подруг, или двух сестер, или дочь с матерью, и о том, как спустя много лет они встречаются — когда одна из них уже в могиле, а другая — на пороге могилы. В выходные дни или под праздники Седельникова-дочь, сама уже старуха, приезжает из Ленинграда, откуда-нибудь с Васильевского острова, в этот дачный поселок, пугливо оглядываясь, выходит из вагона электрички и, так же озираясь, волнуясь, не глядя в глаза встречным, мелкими шажками плетется по лесной дороге на этот затерянный в чаще погост. В хозяйственной сумке у нее — завернутая в газету цветочная рассада, лопатка или совочек. Тут же пакетик с завтраком, бутылка с питьем. Полдня копошится она на могиле, подсаживает и пересаживает цветы, ходит за песком, за водой, а потом, когда все уже сделано, долго стоит, крестится, шепчет слова молитвы и, опустив голову, льет слезы о матери своей и о своем далеком любимском детстве… А вволю наплакавшись и надышавшись сосновым воздухом, усаживается на соседний бугорок, раскладывает на коленях бумажную салфетку и с аппетитом закусывает — жует бутерброды с крутыми яйцами и пьет тепленький жидкий чай из лимонадной бутылки…

53
{"b":"179747","o":1}