Мать умолкла. Долго молчал и Мишка, а потом спросил:
— А куда ж баба фонарик и кольцо девала?
— «Куда, куда»! — рассердилась мать. — Опять сове отдала… Спи, а то, может, из-под земли теперь уже выбрался людоед и подслушивает на чердаке или за окном: спят тут маленькие дети или нет?
Длинный трудовой день и сказки истомили мать, и когда Мишка спросил: «А разве он может из-под земли вырваться?» она ничего не ответила. Слышно было ее ровное дыхание.
Под печкой, должно быть во сне, буркнул и умолк голубь космач. За окном носится порывистый ветер. И что-то — может быть, ракита веткой, а может быть, людоед лапой — царапает оконное стекло.
Мишка толкает мать и плачущим голосом тянет?
— Стра-ашно…
— Вот видишь… А просил!
— Я про родник хотел.
— Про какой родник?
— Про тот, что утром говорила.
Мать некоторое время молчит, будто собирается с мыслями, потом усталым шопотом снова рассказывает:
— Жил-был на свете добрый человек. Ходил он по деревням и облегчал людское горе. Увидит, у кого изба плохая…
— Как у Гришиных, — поясняет Мишка.
— Ну, хоть как у Гришиных… Заходит и просится переночевать. А наутро, если хозяева добрые, поднимается пораньше, возьмет топорик, пару бревнышек да пару веточек и начинает хату рубить. Тюк да тюк топориком, а к вечеру хата и готова.
— Из веточек? — удивляется Мишка.
— Из бревен. Он веточку только срубит, а она потолстеет, подлиннеет и бревном станет… У другого, смотрит, лошади нету. Придет этот добрый человек к хозяину и скажет: «Подвези меня до соседней деревни». Ну, если хозяин ответит: «Я бы и рад подвезти, да лошади нету», человек руку к уху приставит и спросит: «А что это у тебя за печкой ржет?» — «Это сверчок». — «Да какой же сверчок, когда это лошадь! Вот хоть пойди посмотри». Глянет хозяин за печку, а там конь рысак, серый в яблоках…
— А к нам он не заходил? — спрашивает Мишка.
— Нет. Это давно было… Ты слушай, сынок, и спи…
Много чудесных дел пришлось натворить доброму человеку, прежде чем Мишка стал засыпать. Добрый человек, как оказалось, и увечных исцелял и душевнобольных. Особенно же большой мастер он был по части всякого рода утешений.
Почувствовав, что Мишка наконец засыпает, мать заканчивает свою сказку:
— И вот злые люди поймали его и живьем закопали глубоко-глубоко в землю в Монашеском лесу. И, легши в могилу, человек сказал: «Делал я добро людям словами, теперь буду делать его слезами». И потек-зажурчал с того дня в лесу родник. Вода в нем, как слезы, горько-соленая, только от многих болезней она, говорят, целительная…
У Мишки сладко слиплись веки, он хочет спросить про что-то и не может. И уже ему кажется, что это не мать говорит, а течет-журчит в Монашеском лесу серебряный родник.
Родословная
Комель печки служит Мишке хранилищем его любимых вещей. Тут он бережет книжку «Соломон-оракул» и четырнадцать бабок, одна из которых — биток — залита свинцом. Имеется также и досточка — скрипка — и красная железная коробочка. В коробочке хранятся медная солдатская пуговица, кремень и осколок синего стекла.
Весной, как только на Кобыльих буграх появятся проталины, Мишка наберет в карманы бабок и побежит играть с ребятами. По «Соломон-оракулу» он будет гадать девкам и бабам, когда научится читать. Скрипка… Она хоть не играет, а только скрипит, но зато Мишка сам ее сделал: сам выстрогал досточку, сам вырезал кобылку-подставку, сам натянул нитки — струны — и сам сделал смычок. Старший брат Филипп достал только Мишке прядь конского хвоста для смычка. Красная железная коробочка пригодится Мишке, когда он начнет ходить в школу: в ней он будет хранить перья. Пуговка… Пуговка хороша уже тем, что она с орлом и что ни у кого из ребят нет такой пуговицы. Нет ни у кого и синего стекла. Если один глаз прижмурить, а к другому приставить склянку, то все кругом, будто по волшебству, принимает удивительно красивую, мягкую синюю окраску: и изъеденный шашелем обеденный стол на тоненьких ножках, и длинная скамейка у стены, и угол с иконами, и материн горбатый сундук, и деревянная кровать, покрытая лоскутным одеялом, и даже рыжий зипун отца, что висит на гвозде у порога.
…Был зимний вечер. Мишка лежал на печи и вслушивался в мужичьи разговоры. Жалостливую историю рассказывал нынче Платонушка, товарищ отца по японской войне. Племянник Платонушки Андрей, по профессии штукатур, выбился было в большие люди: при помощи студентов сдал экзамен за все классы реального училища и поступил учиться на инженера. Уже последний год учился. Пишет матери: «Жди, скоро за тобой приеду». А потом новое письмо шлет: «Бесценная мать! Не жди меня скоро, еду по важной службе в далекие края. Не леди и писем: они оттуда не ходят, нет почты. Жди меня теперь через пять лет». Платонушка помолчал, а потом продолжал:
— А важная эта служба была ссылка на край Сибири — в Якутию, где птица на лету мерзнет. Загоревала сестра и в тот же год… — Платонушка приложил к лицу шапку и, всхлипнув, закончил: — померла.
Отец переступил с ноги на ногу. Семен Савушкин вздохнул. Мишке хотелось плакать.
— За что ж это его туда упекли? — полюбопытствовал Ефим Пузанков.
— Вишь, он какое-то обращение такое — вот не знаю, как оно по-ученому называется — простому народу написал.
— Умный человек, а тоже ошибся, — сказал дед Аким.
После Платонушки Семен Савушкин рассказывал о разбойнике Савицком. Разбойник будто этот грабил богачей и раздавал награбленное бедным мужикам. Семен дошел до самого захватывающего места: где-то в лесу разбойника окружили казаки. По тону, каким рассказывал Семен, можно было догадаться, что Савицкий как-то вывернется. Но как?
В это время вошел в избу Ксенофонт Голубок. Семен умолк.
Ксенофонт снял шапку, пригладил на голове волосы, сказал «добрый вечер» и присел на скамейку у стола. Осмотрев поочередно всех мужиков, Ксенофонт кашлянул в руку и спросил:
— О чем беседа шла?
— «О чем, о чем»!.. О бабушкиных пчелах! — сердито буркнул Семен Савушкин.
— Наверно, ты, Семен, какие-нибудь смутные речи из города привез? — предположил Ксенофонт.
— Привез. Одному любопытному в цирке нос дверью прищемили, — сказал Семен.
Мишка заметил, как у Евдокима, Митькина отца, сидевшего на корточках у двери, от улыбки собрались под глазами морщины, но Евдоким провел по лицу ладонью и будто стер улыбку.
— Не тебе ли прищемили? — допытывался Ксенофонт у Семена.
— Я не любопытный, — равнодушно ответил Семен.
— Та-ак, — протянул Ксенофонт, видимо не знавший, чем бы озадачить Семена.
В избе наступило молчание. «И зачем его черти принесли?» подумал Мишка о Ксенофонте.
— А ты знаешь, Иван Гаврилович, — обратился Ксенофонт к Мишкину отцу, — я был у графа и нашел там бумажку — родословную твоей фамилии. Я даже выписку сделал. Хочешь, прочитаю?
Отец сидел у порога рядом с Евдокимом, пощипывал по привычке свою рыжеватую бороду и о чем-то думал.
Не дождавшись ответа, Ксенофонт достал из кармана поддевки большой лист бумаги, развернул его и начал читать:
— «Тысяча семьсот девяносто девятого года марта осьмой день я, Н-ский помещик, майор Алексей Петров, сын Михальский, в своем роде не последний, продал на вывод Н-скому помещику генерал-майору графу Александру Александровичу Хвостову и наследникам его в вечное владение крепостного своего крестьянина Герасима Максимова, сына Яшкина с женкой Аксиньей и с чадами: Гавриилом…»
Ксенофонт остановился, взглянул на отца и с каким-то удовольствием пояснил:
— Слышь, Гавриилом — твоим отцом, значит…
— Ну и новость! — заметил Семен Савушкин. — Моего деда, я знаю, на борзого кобеля выменяли. — И добавил: — Твои предки тоже, небось, весь век у господ холуями были…
— Ну нет! — запротестовал Ксенофонт и ладони вперед выставил, будто отгородившись от Семеновых слов. — Наш род никогда в крепостных не был, мы всегда были государевыми крестьянами. А вот Рвановку, дедов, значит, ваших, прадед графа в карты выиграл. А допрежь того вы были крепостными помещика Лещинского.