— Я тебя спрашиваю, скотина паршивая: бессмертна душа? — повторил свой вопрос поп и так близко нагнулся к Мишке, что тот ощутил запах перегоревшей махорки.
Мишка не знал, смертна или бессмертна душа, но по грозному тону попа чувствовал, что душа бессмертна.
— Бессмертна, — тихо сказал он.
— А ты что ж, скотина паршивая, над бессмертием души решил издеваться?
Мишка не помнил, чтобы он когда-либо над душой издевался.
— Я не издевался, — сказал он.
— А вот это что? — потряс отец Петр перед самым Мишкиным носом желтенькой тетрадкой.
Мишка молчал. Отец Петр снова у самого Мишкиного носа прогнусавил:
— Со-чи-ни-тель… Сейчас же, скотина поганая, забирай книжки, и чтоб твоего духу здесь больше не было… Отец острожник, и ты будешь острожник.
Мишка трясущимися руками выбрал из парты книги и пошел к двери, чувствуя, как его провожают злобнорадостные глаза Ваньки Федотова.
Не обмотав платком шею, как это обычно он делал, и даже не застегнув пиджак, Мишка по привычке свернул на свою когда-то любимую дорогу вдоль Гнилого ручья. В том месте, где ручей делал крутой поворот, Мишка забрался в густой ольховник, сел на снегу, слепил комок снега и, будто сахар, начал сосать его.
Недалеко от Мишки на заиндевевший, словно серебряный, стебель бурьяна сел красногрудый снегирь и, покачавшись, начал оклевывать семена. Мишке давно хотелось поймать снегиря, но сейчас он равнодушно посмотрел на него и продолжал вслух свои мысли: «Что я ему сделал? Про душу написал — все правда. Богу каждый день молюсь… А отец… Ни у кого такого отца нет… И Александр Петрович сказал».
При воспоминании об отце у Мишки выступили на глазах слезы. «Это все Ванька, — продолжал Мишка, беседуя с самим собою. — Ладно… Пойду в разбойники, я ему покажу… и его отцу… и попу…»
Вдруг снегирь вздрогнул, насторожился. Со стороны Гнилого ручья раздался скрип шагов. Сквозь ольшанник Мишка увидел рваный, серый от времени полушубок Митьки. Мишка кашлянул. Снегирь крикнул звонкое «кю» и улетел.
«Может быть, бежит, чтоб я вернулся?» подумал Мишка и еще кашлянул.
Митька заметил его.
— А я аж запыхался, все догонял тебя! — сказал он, подходя к другу. — Меня тоже выгнали… сейчас все расскажу… Потешно было… Да, — сплюнув, начал рассказывать Митька, — поп после тебя еще долго по классу ходил, все гнусавил: «Безбожники, — говорит, — растете, разбойниками будете». Раз он отошел к окну, а Косой обернулся ко мне и говорит: «Это я, — говорит, — вашему сочинителю — тебе, значит — подстроил. А Александр Петрович, — говорит, — крамольник, его, как Мишкина отца, в тюрьму отвезут». У меня загорелось сердце, и я как хрясну его кулаком в переносицу — он так красной юшкой и умылся. Поп подскочил ко мне да как гаркнет: «Забирай, скотина поганая, книжки, и чтоб духу твоего не было!» Только я сумку вытащил, а он как замахнет ладонью, а я пригнулся, а он по парте как трахнет, а ребята как прыснут от смеха… Я прямо, как был раздетый, — во двор. А потом вижу — не гонится, потихоньку прошел в коридор, оделся, приоткрыл немного дверь в класс, показал Ваньке кулак — и тебя догонять… Теперь поп долго на ладонь, должно, будет дуть, — закончил Митька и расхохотался.
Мишка сидел мрачный.
— Это он брешет, что Александра Петровича в тюрьму, — сказал Мишка.
— А я, думаешь, поверил?.. Вставай, пойдем, а то еще остынешь, — взял Митька друга за рукав. — Ты об ученье горюешь? — весело говорил дорогой Митька. — А на чорта оно, ученье? Все равно с весны в пастухи итти. Расписаться умеем — и хватит. Нам книжки читать некогда, не господа. Ну, мать, может, раз побьет, тем дело и кончится… А попу, как перед пасхой будет ездить по Вареновке с молитвой, обязательно подсуну в воз дохлую курицу либо кошку… Не горюй: скоро снег потает, в мяч будем играть. А боковцев как-нибудь переймем в ольховнике и будем бить, пока не уморимся… А летом все боковские хлеба пообтравим стадом…
Веселость не покидала Митьку до самого дома. Мишка же с каждым шагом мрачнел. Что он скажет матери? Вся Боковка и Вареновка, не говоря уже о Кобыльих выселках, знала, что Мишка — первый ученик в школе. Мишкина мать перед бабами похвалялась: «Мой Мишка на псаломщика, а потом на попа выучится. У него даже волосы сзади косичкой сходятся».
Мишка на нее за это осердился: во-первых, потому, что похвальба у ребят считалась пороком, а главное потому, что попы ходили, как бабы, патлатые, и подрясники на них висели, будто на огородных чучелах. Теперь бабы, затаив в углах губ ехидную усмешку, будут у нее спрашивать: «Ну, как твой поп?» А если случится при этом дед Моргун, то обязательно заметит: «Всяк бы был попом, да голова клепом». «А мать, как только порог переступлю, так уже испугается, — думал Мишка, — а потом коршуном набросится и будет бить и кричать: «Аспид ты мой, мучитель!..»
Мать действительно испугалась, увидев Мишку, но бить не только не стала, а даже принялась успокаивать его. Из Мишкиного рассказа, перемешанного со слезами, она ничего не поняла, но повторяла:
— Я знаю, что ты не виноват. Это кто-нибудь натворил, а на тебя свалил… Ты не плачь. Я сейчас к матушке-попадье схожу, и все уладится…
Мать быстро оделась и выбежала во двор. По метнувшейся тени на замороженном окне Мишка определил, что пошла она не в Осинное, а на другой конец Кобыльих бугров — должно быть, к Митьке. Мишку зазнобило. Разув лапти, он полез на печь, выбрал погорячее кирпичи и прилег. Но озноб не только не прошел, а еще усилился. Тогда он укрылся дерюгой и поверх нее накинул свой пиджак. Стало теплее. К горячим векам подступила сладкая дрема. Сквозь дрему он слышал, как во дворе поднялся сполошный куриный крик. Мать, должно быть в подарок матушке, ловила курицу. Может быть, Мишкину рябенькую любимицу? Ему все равно. Перед сомкнутыми глазами колышется какое-то горячее розовое марево…
— Земля горит! — крикнул Мишка и в страхе проснулся.
В хате было тихо. Сквозь стекла сочился голубой холодный сумрак. Веки опять начали смыкаться. Опять заколыхалось марево… Смутно до сознания доносится голос матери: «Господи, оглянись на нас, бедных сирот…»
Мишка заболел.
Товарищи и соседи уже решили, что на этот раз Мишка не выживет. Болезнь тянулась долго. В сознание Мишка приходил редко. Ему все время виделась прошлая жизнь: то он играет с ребятами на Кобыльих буграх в лапту; то идет с ними в Монашеский лес за салом, только лес почему-то все отодвигается, и они никак не могут дойти до него; то будто они играют в войну с боковцами. Как-то примерещилась Акимова душа: величиной, как жук, только похожа на муху; в рябенькой жилетке, а голова — деда Акима, с кругленькой седой бородкой, морщинистым лицом. Вот она полезла в широкую яркожелтую трубочку тыквы. Мишка хотел подкрасться и поймать ее, но в это время раздался громкий смех, он вздрогнул, открыл глаза и сразу же зажмурился. В окна избы бил яркий солнечный свет. Но Мишка все же успел уловить обстановку избы: в дорожке света — танцующую пыль; стол, покрытый чистой белой скатертью; красную горящую лампадку. На скамейке в ряд сидят его друзья: Петька, Сашка, Юрка. По одну сторону стола, облокотившись на руку, сидела мать, а по другую, как всегда в валенке и полушубке, — Семен Савушкин.
— Так вот какой был хитрый поп и какой наш брат мужик остолоп, — сказал Семен, заканчивая, видимо, какую-то побаску.
Мишка любил Семеновы присказки и побаски. Они у него были большей частью смешные, а у матери — грустные, хоть с хорошим концом.
— Про что это он? — спросил Мишка, снова открыв глаза.
— Глянь, жив? — весело крикнул Семен. — А ну-ка, довольно валяться, вставай хозяйствовать, — сказал он, подходя к кровати.
Мать засуетилась, поднесла Мишке чашку взвара.
Ребята наперебой хотели рассказать новости.
Но Мишка повторил свой вопрос:
— Про что это дядя Семен рассказывал?