Бартек с полдником исчез за углом, а старуха отправилась дальше. На дворе было тихо, только утки возились около навозных куч да куры разгребали мусор и солому у овина. Посаженные на цепь у конюшни огромные лохматые рыжие псы, похожие на волков, рвались к хозяйке и радостно скулили; старуха погладила каждого и пошла к жеребятам, запертым в отдельные загородки конюшни.
Она похлопала их по бокам, по голове, поласкала, заглянула в кормушки и, увидев конюха на другом конце конюшни, крикнула:
— Михал, у жеребят нет сена. Чего смотришь, бездельник! — погрозила старуха палкой парню, а сама отправилась на дальний конец запущенного фруктового сада, куда более десятка батрачек возило картофель, ссыпая его в бурты. Она шла мимо старых, обросших мохом фруктовых деревьев, под которыми стояли закутанные соломой ульи.
За садом несколько десятков баб в ярко-красных шерстяных юбках и платках копали картошку. Прикрыв от солнца рукой глаза, старуха смотрела на молодую рощицу, по опушке которой шла дорога, обсаженная со стороны поля березками;, их пожелтевшие листья гроздьями висели на белых стволах, напоминая огромные павлиньи перья на голубоватом фоне рощи. По дороге промчался рысью буланый конь Анджея.
В воздухе стояла мертвая тишина; рыжеватые грабы тянулись по парку длинными рядами, темно-красные листья вишен падали на свежевспаханную землю, словно сгустки крови. Воробьи стаями кружились над сжатыми полями овса, а голодная банда ворон бродила по картофельному полю, взлетая с шумом всякий раз, когда копальщицы затягивали свои песни, звенящие в воздухе. Скрипели телеги, время от времени раздавались крики конюхов, сливавшиеся со свистом кнута. Слышался приглушенный шум ссыпаемого на землю картофеля; тихо жужжали пчелы над последней лиловой астрой; где-то за парком монотонно гудела мельница; вместе с лучами солнца плыла сонливость и распространялась над землей, обобранной, со сжатыми хлебами, распаханной, лишенной растительности, смятой и измученной усилиями плодоношения; люди и звери ходили понуро, над пожелтевшей травой не слышно было радостных криков, не шумели обнаженные деревья, не пели птицы. Осень отняла у природы краски и силу, на полях было серо и пусто, только кое-где зеленели молодые побеги озимых, а с лугов неслось глухое мычание коров. Все замирало, впадало в долгий сон и искало отдыха…
Не верь, не верь ты парню,
И лучшему притом:
Обманет он и станет
Бахвалиться потом… —
звучала песня копальщиц и тут же замирала в сонной тишине. Старуха Гжесикевич отправилась домой, надеясь найти там сына, но тот еще не вернулся.
VI
К вечеру усадьба понемногу ожила: загоняли в хлева скотину, слышалось блеяние овец. В открытом экипаже с кучером в ливрее приехала Юзя, дочь Гжесикевичей.
— Хорошо, что ты приехала, — сказала старуха и повела ее в свою комнату. — Сейчас покажу тебе кое-что.
Она принесла письмо Янки.
— Смотри, письмо от панны Орловской Ендрусю.
Юзя осмотрела конверт и небрежно бросила на стол.
— Что же тут необыкновенного? — проговорила она, вскидывая на мать разноцветные глаза: один глаз у нее был голубой, другой желтоватый.
— Но ведь это от панны Янины, — сказала старуха с ударением, еще раз взглянув на письмо.
— Слышу, тебе незачем, мама, повторять.
— Теперь-то Ендрусь наверняка женится.
— Ендрусь… — Юзя понизила голос до шепота. — Ендрусь, если бы только захотел, мог жениться и не на такой, как Орловская. Он молод, образован, богат.
— Да уж, известное дело, и молодой, и богатый, и ученый, сколько лет в классы ходил, да вот…
— Пора бы тебе, мама, бросить говорить свое «да уж». Раньше можно было еще не обращать на это внимание, но теперь…
— А что, Юзя, вредит тебе это?
— Да, вредит: люди смеются над тобой.
— Смеются глупые, умные не станут, знают, что я простая, необразованная; ведь не учиться же мне на старости лет краснобайству; а ты знай только коришь меня да поучаешь: так не ходи да этак не говори. А ведь ежели бы я научилась говорить да одеваться по-господски, что изменилось бы? Все одно люди знают, что я не вельможная пани. Вот ты ходишь как графиня какая, а всем известно, что ты моя дочь, а твой отец был когда-то пастухом да шинкарем. О господи, есть чем чваниться, — проговорила с оттенком горечи старуха.
— Перестань, мама, или я уеду, — рассердилась Юзя и с высокомерным видом направилась к двери, но раздумала и села на диванчик спиной к окну.
— Анджей уже объяснился? — спросила она равнодушным тоном.
— Скорее всего нет, да вот, видишь, она сама написала; значит, меж ними все обговорено. Ендрусь каждый день туда ездил, пока она болела, а теперь, видать, выздоровела. Как бы я хотела, чтоб он женился на ней, — с улыбкой сказала старуха. — Такая вельможная панна — и красивая и добрая. Вот как давеча… год назад, — быстро поправилась она, услышав шиканье Юзи, — встречаю ее в лесу, а она здоровается и руку мне целует. Мне, простой женщине! О, добрая, добрая душа.
— Что же, тонкий расчет и только, ведь такого мужа, как Анджей, днем с огнем не найти. Пойми, мама, девушки из лучших семей охотно пойдут за него.
— Что зря языком молоть: разве он в прошлом году не ездил к Зелинской и Овинской, а толк какой?
— Сам виноват, не сумел понравиться, — ответила Юзя, и желтый глаз ее засветился триумфом, между тем как голубой оставался по-прежнему холоден и прозрачен, как лед. Узкие губы растянулись в самодовольную улыбку.
— Не то говоришь, просто барышни эти дуры: вбили себе в башку всякую блажь, хорохорятся, думают — больно важные. А Ендрусь хоть и мужицкий сын, а цену себе знает: не хотел перед ними вилять хвостом, как собака. Да и мне таких не надо; вот встретили они меня раз в костеле и ну разглядывать через свои дурацкие стекла, как заморского червя. Что я им, диковина какая, что ли? — возмутилась старуха.
— Ты могла бы одеваться иначе, мама. Ну посмотри, что ты на себя напялила? — Юзя встала и принялась вертеть мать во все стороны. — Передник, простенькое платье, бумазейная кофточка, на голове платок за десять гривен — фи! В такой одежде только в трактире стоять за стойкой. К тому же полусапожки на ногах за десять злотых. Право же, куда это годится! — Юзя отодвинулась и, заткнув нос, процедила с презрением: — От тебя, мама, так и несет хлевом, это уже хамство!..
— А панна Орловская, — продолжала старуха, не обидясь и не обратив внимания на слова дочери, — совсем иная, совсем. Тоже ученая и богатая, настоящая панна. А Ендрусю давно пора жениться: я старая, глядишь и помирать скоро, да и за хозяйством присматривать тяжело.
— Почему ты не наймешь экономку, мама?
— Очень надо платить лишние деньги, да и то сказать, разве чужая сможет за всем приглядеть? На таких нельзя положиться.
— Ты думаешь, Орловская станет заниматься хозяйством?
— А пусть бы и нет, только бы здесь была, сидела дома да французские книжки читала и на фортепьянах играла — на то она и вельможная пани. Уж я не разрешу ей марать руки черной работой. Такая шляхтянка-невестка разве не честь для меня? — Старуха улыбнулась, бросив радостный взгляд на круглое, покрытое толстым слоем пудры лицо дочери. Юзя стиснула губы, чтобы не разразиться злым, язвительным смехом. Желтый глаз ее горел ненавистью и смотрел в сторону, а голубой неподвижно уставился на мать.
— Вельможная пани — всегда пани. В доме столько добра, и все пропадает без толку, а она уж сумеет разобраться что к чему.
— Что же, мама, ты мне не хочешь дать что-нибудь из этих вещей? Невестке и без того хватит.
— Это все Ендруся, сама знаешь. Отец, когда купил, хотел из дома амбар сделать, а вещи продать, да вот договорились они с Ендрусем: и дом, и все, что есть в нем, теперь сыну принадлежит. А тебе оттуда ничего дать не могу, ничего.