— Стану работать, добиваться признания.
— А в результате выйдет так, что ваш муж будет беспрерывно учиться, а вам придется страдать, страдать, страдать до самой смерти, — с убеждением возразила ей Янка.
— Возможно, но по крайней мере я буду страдать в том кругу, о котором мечтаю и без которого больше не могу жить. — Слезы потекли у Залеской по щекам. — Ведь вы не знаете, как ужасна бесцельная жизнь здесь, в провинции; к тому же мы очень бедны: крошечного жалованья мужа едва хватает, если б не помощь кузена, мы бы голодали. Я рассчитываю хоть на некоторый успех мужа на сцене и мой на эстраде; вместе станем зарабатывать больше. Да в конце концов, наш кузен…
— О да, вы станете богатыми и будете жить в тесной комнатушке на пятом этаже и обедать раз в два дня. Знаю я эту жизнь, вкусила удовольствия, которые дает искусство: я набросилась на него с такой жадностью, что поперхнулась.
— Панна Янина, зачем вы так говорите? Вы отнимаете у меня силы и веру в будущее, — с упреком сказала Залеская и заплакала.
— Потому что я знаю вас, вы бедная птичка, которая хочет перелететь океан, и я говорю — утонете. Мне кажется, голос вашего мужа вряд ли годится для сцены; для салона в Буковце его голос хорош, но не больше, таких миллионы. Мне жаль вас; у меня есть кое-какой опыт, и мне хочется предостеречь вас от ложного оптимизма, мне хочется, чтоб вы взглянули трезво, без энтузиазма, без заблуждений на свое будущее.
— Спасибо, спасибо вам, но я последую своему призванию, последую, — сказала с решимостью Залеская, вытерла слезы и, не прощаясь, вышла.
— Глупая гусыня, хочет завоевать мир и властвовать, — с насмешкой проговорила Янка. Ее рассердило то, что какая-то вертихвостка мечтает о том же, о чем раньше мечтала она сама, да еще и теперь мечтает. Она не видела у нее таланта, хотя чувствовала его в ней: сомнение острыми когтями раздирало ей душу. Янка принялась ходить по комнате. Да, да, так бывает на свете, какая-нибудь выскочка сумеет добиться всего и будет торжествовать, думала Янка, а она, отдав всю страсть души осуществлению заманчивой мечты, пролив столько слез, пережив столько разочарований, останется в глуши и выйдет замуж за мужика!
Она гневно отшвырнула стоявший на дороге стул: будешь рожать ему детей, смотреть за хозяйством, будешь жить среди тех, кто недавно оскорбил тебя; будешь улыбаться свекрови, старой мужичке, которая когда-то ходила вместе с кухаркой на барщину, будешь называть отцом старого пьянчугу, который шатается по окрестным кабакам, будешь женой этого хама Гжесикевича.
Она снова с яростью толкнула кресло, которое от удара отлетело к стене. Ей, ей придется так жить? Почему? Зачем? Ежедневно ходить с ключами у пояса, в стоптанных башмаках по хлевам, смотреть за удоем, сражаться с прислугой, принимать у себя всю эту банду дураков и кретинов, стадо гусынь и сплетниц, унижаться, лукавить, жить в постоянном опасении, что начнутся разговоры о ее прошлом, заботиться о том, чтобы ни один отзвук не достиг ушей почтенных добряков, иначе они смогут бросить ей в лицо — циркачка, комедиантка. О, так низко пасть, задушить светлые порывы, развеять мечты, духовно уничтожить себя и безропотно влачить ярмо будничной жизни?
— Нет, нет, нет! — крикнула Янка, забывшись, увлекшись этим бунтом, снова почуяв в себе силы. — Нет, пусть весь мир провалится, пускай рухнет все вокруг — все равно я пойду туда, куда хочу, буду дышать полной грудью там, где мне никто не скажет: нельзя, неприлично, запрещается!
Мысли ее, как вспугнутые ястребом птицы, вдруг разлетелись и закружились в хаосе каких-то образов, воспоминаний, красок, голосов; ее душа напряглась под напором могучего вихря и умчалась в желанный мир грез, полный солнца, подвигов, к яркой и свободной жизни.
Янка села и принялась размышлять.
— Пойду в театр, талант есть у меня, должен быть… Заберу свое приданое, чтобы не терпеть нужды, и пойду на сцену. — Так думала она вслух, и перед ней проносились лица людей, с которыми она познакомилась в Варшаве: бездарных артистов с их бесконечными ссорами, дрязгами, подлостью, низостью! Настоящая трясина, грязь, безнравственность, целый мир истеричек, ничтожеств — такими видела она их теперь. А публика, эта толпа Залеских, Гжесикевичей, Бабинских, Сверкоских, тупая, дикая толпа, ищущая в театре только развлечений и острых ощущений.
— Шуты, марионетки, скоты!.. Нет! Я уже перестала что-либо понимать! — воскликнула она, подавленная, не в силах побороть глубокое отвращение, которое вновь почувствовала к театру; но, несмотря на это, она решила уехать. Все равно куда, только бы скорей, пока Гжесикевич не успел сделать нового предложения. Об отце в эту минуту она не думала. Ей было немного жаль Анджея, она сама не знала почему, она чувствовала себя как бы виноватой перед ним.
Янка настолько погрузилась в свои мысли, что не замечала окружающих и весь следующий день была резка с людьми; особенно недружелюбно относилась она к Сверкоскому, который на прогулках вечно старался попасться на глаза, приходил к ним почти ежедневно, просиживал вместе с Анджеем целые вечера, играл с Орловским в домино, развлекал Янку своими дикими шутками с собакой, а иногда, согнувшись в три погибели, сидел на стуле, злобно молчал весь вечер и, почесывая бородку, сверлил своими желтыми глазами Гжесикевича.
— Знаете, я за три месяца заработал на камне пятьсот рублей, — сказал он однажды вместо приветствия дрожащим от радости голосом.
— Сколько хотите заработать еще? — спросила Янка насмешливо.
— Минимум тысячу, а то и две! — нежно улыбнулся Сверкоский при мысли о деньгах.
— Ну, а потом на чем думаете заработать?
— На всем, на чем можно. Буду покупать у Гжесикевича строевой лес и доставлять в Варшаву. Это начало, а потом хочу взяться за торговлю хлебом; в этом году евреи заработали на нем огромные деньги, почему бы и мне не попробовать?
— Действительно, почему бы и вам не сколотить состояние?
— Оно у меня будет, вот увидите! — И Сверкоский, засунув пальцы в рукава, посмотрел на Янку с какой-то дикой, волчьей жадностью.
— Бросите службу на железной дороге?
— Да!
— Тогда вам нужно жениться, чтоб эти миллионы не плесневели в сундуках, — сказала Янка весело, подавая ему стакан чая.
— Жениться я должен раньше, я и женюсь… — медленно проговорил он, нежно и многозначительно посмотрев Янке в глаза.
— Женитесь. Впрочем, какое мне до всего этого дело? — вспылила она; ее раздражал и бесил его липкий взгляд, который она поминутно чувствовала на своем лице; он казался ей скользким, омерзительным поцелуем.
Орловский читал газету, однако, услышав весь этот разговор, он рассмеялся.
— Что, Сверчик, получил по носу, а? Держись, браток! — И он снова расхохотался.
— Да! Получил и держусь, да! — Он минут пять дул на чай, торопливо глотал его, обжигая рот, скрипел зубами; с досады лягнул свернувшуюся у его ног собаку и сквозь зубы прошипел: — Да, получил и держусь, да! — Покончив с чаем, он вышел.
— Подожди, ангелочек, скоро узнаешь, какое тебе до всего этого дело, — бормотал Сверкоский в бешенстве и с такой силой пнул собаку ногой, что та кубарем скатилась с лестницы. — Ничего, подпилю твои чудные зубки, а то и с корнем у тебя их повыдергаю, увидишь!
Однако он продолжал ежедневно приходить к Орловским. Даже посылал им рыбу, зайцев и куропаток, которых привозили ему железнодорожные рабочие. Янка не могла отказаться: такой обычай существовал и на других железных дорогах, но она всегда с таким ехидством благодарила его за подарки, что Сверкоский трясся от злобы, но после каждой посылки все же являлся в гости — он жаждал услышать благодарность и, несмотря на резкую форму ее выражения, получал истинное удовольствие; он рассуждал так: раз берут, значит, видят во мне желанного гостя.
XVII
Несколько дней спустя из Варшавы приехала Хелена с мужем.
Волинский занялся выгрузкой из вагона покупок, которые тут же укладывались на подводы. Янка радостно приветствовала подругу; впрочем, несмотря на прежнюю дружбу, эти пять лет разлуки разъединили их души. Обе были скрытны, обе слишком долго жили обособленно, чтобы теперь быстро могли найти общий язык, — появились отчуждение и равнодушие.