— Магда, где хозяйка?
Магда кивнула головой на сени и продолжала разминать картофель в большой лохани, над которой клубился пар.
На пороге просторных сеней сидела старуха Гжесикевич в старом, потертом кресле, из которого вылезал волос, и, держа на коленях решето, обдирала перья. Она поминутно бросала взгляд на клумбу и широкий двор, с трех сторон окруженный постройками и отделенный от парадного входа плетнем и рядом тонких тополей с засохшими верхушками.
Бартек снял на крыльце шапку, вывернул сумку и достал газеты.
— Принес от барышни письмо? — добродушно спросила хозяйка, поднимая бледное морщинистое лицо с серыми быстрыми глазами.
— Ага. Барышня велели войти в комнату, велели передать письмо и велели всем низко кланяться, хе-хе…
— Барышня уже здорова?
— Видать, здорова, в письме, должно быть, все написано, вот только лицом бледна и говорит тихонько, едва расслышал. А еще спрашивали, давно ли у хозяев служу, хе-хе! — Он засмеялся: ему было смешно, что Янка не знает, а ведь знают все, даже евреи в Мехове, что он у Гжесикевичей с детства. — Спрашивали, здорова ли старшая пани, значит, вы. Говорю — здоровы. Велели кланяться — вот я и пришел.
— Больше ничего не говорила? — спросила старуха, она была любопытна.
— Хе-хе!.. Спрашивали, как зовут? Меня, значит. Да Бартек, говорю. Давно у хозяев на службе? А всегда, говорю, хе-хе! А старшая пани здорова? А здорова! — заладил он по-прежнему.
— Ступай теперь, Бартек, на кухню, поможешь Магде снести свиньям корм, да смотри не балуй там, а то попадет, — пригрозила она.
Бартек повесил в сенях сумку и пошел, но тут же вернулся, комкая в руках шапку, почесывая в затылке, переступая с ноги на ногу и робко посматривая на старуху.
— Чего тебе?
— Да вот… может, вы, — сказал он, кланяясь и целуя старухе руку, — замолвите за меня словечко пану, а то в голове у меня все перепуталось: эти вот письма, что пан велел на почту снести, поедут на паровозе завтра, завтра, значит, а не сегодня. А пан наказывал: синее на паровоз, а белое пану начальнику. Иду я лесом, по сторонам гляжу, а в башке-то все и перепуталось: думал, синее начальнику, а белое на паровоз. А начальник давай орать на меня: ведь надо было белое начальнику, а синее на паровоз, а в лесу-то у меня все вдруг и перепуталось, синее…
— Хорошо, хорошо, — перебила Бартека старуха, не понимая толком, чего он хочет. Она отставила решето и, взяв осторожно через красный домотканый передник письма и газеты, пошла на кухню, а оттуда крытой галереей в комнату сына, угловую, во втором этаже. Она шла тихо по просторным с позолотой на почерневшем потолке залам, где стояла старинная, подобранная со вкусом мебель и были развешаны запыленные картины.
Усадьба была поистине барская. Гжесикевич купил ее на аукционе со всем, что в ней находилось. Имение, состоявшее из громадного участка земли и леса, после смерти застрелившегося в припадке безумия помещика было продано с молотка его бесчисленными кредиторами.
Старики Гжесикевичи жили во флигеле; усадьба была для них слишком велика и шикарна, они не умели ходить по паркету и коврам, жить среди бархата, шелка, бронзы. Вся эта роскошь сковывала их, они чувствовали себя в этом доме стесненно, словно в костеле. Анджей занимал лишь две комнаты во втором этаже, оттуда виден был как на ладони весь двор и поля; остальные комнаты пустовали. На одной половине была в беспорядке свалена мебель, другая служила складом для упряжи и железного лома.
Старуха шла медленно, приподнимая подол серого шерстяного платья; пыль толстым слоем покрывала пол и ковры. Старуха Гжесикевич внимательно осматривала комнату за комнатой, мысленно выбирая жилище для будущей невестки. Весь этот дом, несмотря на огромное количество богатой обстановки, вызывал грустное чувство своим запустением. Многие окна были заколочены досками, разбитые стекла заклеены бумагой, заткнуты соломой; мебель со сломанными ножками, отклеившейся фанеровкой была больше всего похожа на рухлядь из еврейской лавки старьевщика. Мраморные резные камины с решетками из золоченой бронзы забиты мусором. Тяжелые бархатные и шелковые портьеры над дверями были оторваны наполовину, некоторые картины выпали из рам и валялись в пыли; штукатурка кое-где обвалилась и толстым слоем лежала на консолях потемневших, опутанных паутиной зеркал, на столиках с инкрустацией из драгоценных пород дерева и золоченой меди.
В столовой, большой комнате с двумя венецианскими окнами с видом на сад, обставленной резными дубовыми буфетами, лежали горы лука, а на столах с великолепными мозаичными столешницами краснели выставленные на солнце помидоры. Широкие стеклянные двери вели на террасу, окруженную кованой железной решеткой из больших лилий; с террасы спускались к лужайке каменные ступеньки; старуха поглядела на красные отцветающие георгины, на желтые ноготки, на бледные, дикие, возрождавшиеся с каждой весной мальвы, на подступающее к самой террасе озеро со всеми его островками, на реку, к которой, изгибаясь, уходило озеро, на парк с вековыми деревьями, искусственными холмами, гротами, облупленными статуями, на обсаженные подстриженными грабами аллеи. Перевернув часть покрасневших с одного боку помидоров, старуха пошла наверх, к сыну. Комнаты Анджея содержались опрятно; чистые занавески, крепкая мебель, но сразу становилось ясно, что тут только спят, а не живут, не думают; от строго расставленной мебели веяло холодом. На длинном письменном столе валялись бумаги, рисунки, приходо-расходные книги, банки с образцами искусственных удобрений и почвы, реторты. Старуха старательно стерла всюду пыль, поправила постель и долго оглядывала со всех сторон письмо Янки. С любопытством всматривалась она в буквы, с тем особенном уважением, с каким смотрят на печатный текст крестьяне; сама она не умела ни писать, ни разбирать написанного, с трудом читала только молитвенник. Она положила на письменный стол письмо, нежно погладила его, словно погладила Янку, и, радостно улыбнувшись, отправилась обратно во флигель. Она взяла перья и отнесла их в свою комнату, выходившую окнами во двор и в огород. Приоткрыв немного дверь, чтобы слышать, что делается на кухне, старуха мелкими шажками принялась расхаживать по расстеленному через всю комнату самодельному половику с поперечными белыми, зелеными и красными полосами. Пол в комнате был из простых тесаных сосновых досок почти сверкающей белизны, а стены с голубым карнизом выбелены известью. На стенах висели в три ряда иконы в великолепных золотых рамах, а над огромной, принесенной из усадьбы кроватью с пышной периной и горой подушек в белых наволочках, за тюлевой занавеской виднелся образ божьей матери, окруженный несколькими десятками маленьких образков. В углу, на старинном, выложенном бронзой комоде стояли два огромных букета желтых и красных бумажных роз в надтреснутых вазонах, а между ними простое распятие, увешанное четками; над комодом до самого потолка висели маленькие образа, окружавшие большое из слоновой кости распятие. Перед ним светилась голубая лампада на почерневшей цепочке.
— Ануся! — крикнула старуха в кухню. — Приготовь-ка для старшего пана полдник. «Настоящая пани, вельможная пани», — думала она, улыбаясь при мысли о Янке. Старуха послюнила пальцы и, пригладив рукой волосы, надела клетчатый платок, взяла палку, заглянула в соседнюю комнату и поплелась затем на кухню. Она сама нарезала хлеб для прислуги и, взяв приготовленный для мужа полдник, вышла во двор. Прежде всего она заглянула в псарню, где сейчас устроили хлев.
— Магда, как ты поросят кормишь, а? Половина картошки на земле, а не в корыте.
— Это свинья расковыряла рылом. Вон смотрите, как она ковыряет.
— Свинья! Видала я, как ты, мерзавка, кормишь свиней, не раз видала! — закричала визгливо старуха и принялась руками собирать с земли гнилой картофель и бросать обратно в корыто. — Вот скажу пану помещику — огреет тебя так дубиной, что сразу поймешь, куда надо, а куда не надо бросать картошку. Ишь бездельники, шельмы, — не унималась она. — Бартек, а ну-ка снеси это старшему пану, живо!