Захарчук не догадывался, что доктор знал, с кем имеет дело. А Ванек был совершенно уверен, что «тайняк» не утерпит и попытается выудить из него подробности интересующего его «дела».
Так оно и случилось. В молчаливом поединке, продолжавшемся до отбоя, поражение потерпел Захарчук.
Ворочаясь на отсыревшем соломенном матраце, лежавшем на цементном полу рядом с единственным в камере топчаном, где растянулся доктор, «учитель» вдруг спросил:
— Уважаемый пан доктор, я так себе думаю: если бы нас с вами подозревали в одном и том же грехе, вряд ли посадили бы вместе. Как вы считаете?
— Возможно, — отозвался доктор, усмехаясь.
Меня все спрашивают про Ивана Франко…
— Впервые слышу эту фамилию.
— Тогда мы не по одному делу, — с нескрываемым сожалением вздохнул Захарчук.
По лаконичным ответам доктора он понял, что тот не имеет ни малейшего намерения «раскрывать свой сундучок».
«Но ничего, доктор, у меня есть время, — думал Захарчук. — Нам с тобой вдвоем пуд соли придется съесть…»
— Вы не спите, паи доктор?
— Что-то холодно мне.
— Да, холод страшный, — поеживаясь, заныл «учитель». — Если бы эти драконы меня не схватили, я спал бы в уютной, теплой комнате брата. Бедняга, он, наверно, тоже валяется на полу, как и я… Пан доктор, правда ли, что загипнотизированного человека можно положить на голый пол и внушить ему, что он спит на перине? А вы, пан доктор, верите в гипноз?
— Не только верю, но даже могу помочь вам убедиться в силе гипноза.
«Клюнуло! — ликовал Захарчук. — Теперь надо рыбку осторожно вытянуть из водицы, чтобы не оборвала леску».
— Уж не хотите ли вы сказать, пан доктор, что умеете гипнотизировать?
— Вы меня правильно поняли, пан учитель. Если у вас есть желание…
— О-о! Я бы хотел… Сделайте, пожалуйста, так, чтобы мне казалось, будто я сплю в теплой комнате, на мягкой перине. Я буду вам премного благодарен!
— Ишь чего захотели! — не сдержал смеха доктор. — К сожалению, сейчас это невозможно. А утром, когда посветлеет, прошу, я к вашим услугам.
— Гей, вы там! Отставить разговоры! — крикнул надзиратель за дверью. — Спать!
— Ну, хорошо, до утра, — согласился «учитель». — Спокойной ночи!
— И вам также.
Не прошло и пяти минут, как сосед Захарчука захрапел. А сам он, дрожа как в лихорадке, долго крутился, кутаясь в тонкое тюремное одеяло — роскошь, доступная не каждому арестанту.
За час до отбоя, когда в камеру сорок один «А» последним с допроса вернулся Богдан Ясень, друзья его вели тихий, но возбужденный разговор.
Стахур кипел от гнева, рассказывая о своем допросе.
— …Ну, заладил одно и то же: «Сознайся, что ты по решению тайного общества подстрекал Большака поджечь промысел!» Я наотрез отказался и заявил, что все это — ложь. Не было такого! Потом требую очной ставки с Большаком. Пусть он мне сам скажет, что я его научил. Очную ставку — и все. «И вот что, пан инспектор, — говорю, — больше ни на один ваш вопрос я отвечать не буду». Тогда он приказал надзирателю привести Мариана Лучевского. Я обомлел… Лучевского, а не Большака! Приводят Лучевского, а он, подлюга, глаз на меня не смеет поднять. Когда же инспектор приказал ему повторить свои показания, этот сыпак все выложил. Тогда инспектор и говорит: «Теперь, думаю, вам незачем отпираться. Выкладывайте все начистоту, так для вас лучше будет». Я плюнул Лучевскому в рожу, а сам на своем стою: мол, брешет пес, не было такого!
Богдан Ясень, потрясенный вероломством Мариана Лучевского, пригорюнившись, молчал.
— Чего молчишь? — вывел его из оцепенения Любомир Кинаш.
— Чего не ждал — того не ждал.
— Стахур же сразу сказал, — вырвалось у Любомира.
— Я не верил… — Богдан большими жилистыми руками закрыл лицо и застонал, как от нестерпимой боли. — Лучевский… Ты только подумай, Иван! Инспектор приводил мне десятки фактов, о которых знали лишь я да Лучевский.
Сомнения исчезли.
— Пока не поздно, надо предупредить, что Мириан Лучевский — провокатор и предатель! — решительно сказал Стахур.
Ему никто не возражал.
Тем временем Мариан Лучевский, даже не подозревая, что над ним нависли грозовые тучи, мирно беседовал с соседями по камере.
— Так вы же во много раз честнее, чем те, кто вас сюда заточил! — горячо убеждал Мариан. — Вот ты, например, Туз, — обратился он к одному парию, — или вы, Ямар, — он тронул за плечо пожилого человека, совсем не похожего на вора. — Скажите, разве вы начали воровать от хорошей жизни? Или воровством думали разбогатеть и открыть текущий счет в банке? Нет! Вы вынуждены воровать, чтобы не умереть с голоду. А тс, что вас бросили сюда, они и есть настоящие воры, грабители, убийцы.
— Видишь, Шармант, выходит, барон Раух больший атаман, чем ты! — бросил кто-то хриплым голосом.
— Братва! — крикнул другой. — Давайте вылезем отсюда — и в малину барона!
Грянул взрыв хохота, посыпались шутки вперемешку с бранью.
За два дня пребывания в камере Мариан Лучевский сумел завоевать симпатии тех, до кого могло дойти человеческое слово. Правда, таких здесь было меньшинство — ведь в семнадцатую камеру сажали самых отпетых бандитов и убийц.
Атаман по кличке Шармант был в камере полновластным диктатором. Он слушал, слушал Мариана Лучевского и вдруг, рассвирепев, процедил сквозь зубы:
— Заткнись! Вора не сделаешь политическим, он политики не признает…
Прерывистый стук в стенку заставил всех прислушаться. Прислушивался и Мариан, хотя не знал языка тюремного «телеграфа».
Внезапно он увидел, что все взгляды устремлены на него. Чем вызвано это всеобщее внимание к его, Марнана, личности? Переводил вопросительный взгляд с одного лица на другое. Но все смотрели холодно, враждебно.
Стук прекратился.
— Что такое? — наконец спросил Лучевский у стоящего рядом Ямара. Тот хотел ответить, но, робко взглянув на атамана, отошел.
— Гунцвот! [14] — вспыхнул Шармант и отвернулся от Лучевского.
И до самого отбоя никто даже не посмотрел в сторону Мариана.
«Что случилось? — недоумевал Мариан. — Почему Ямар и Туз, которые две ночи подряд спали со мной рядом на нижних нарах, улеглись на полу под дверью? Может, атаман боится, что я из них политических сделаю?»
У человека с чистой совестью сон крепок, и Лучевский уснул спокойно. Откуда мог он знать, что бандиты вынесли ему смертный приговор? Что это был один из методов Вайцеля избавляться от мешающих ему политических узников?
Утро следующего дня ознаменовалось в тюрьме двумя событиями. «Телеграф» разнес по всем камерам весть, что якобы доктор из девятнадцатой камеры загипнотизировал подсунутого ему «тайняка» и тот, выскочив из камеры во время раздачи кофе, помчался по коридору, истерически выкрикивая: «Я собака! Я собака!»
Надзиратели в первую минуту растерялись, но, сообразив, что арестант из девятнадцатой спятил, бросились его ловить.
Ненависть к провокаторам и агентам полиции была настолько велика, что никто из заключенных не усомнился в возможности происшедшего. Наоборот, это известие, переходя из камеры в камеру, обрастало новыми деталями и подробностями. Доктор-гипнотизер стал героем дня. Хохот гремел во всех камерах. Смеялись и в камере сорок один «А». Только один Стахур был мрачен.
Еще не утихло веселье, как «телеграф» снова припое лаконичное известие: повесился «сыпак» Мариан Лучевский.
Веселое настроение не омрачилось. Узники острили:
— Сегодня — день казни тайников и сыпаков!
— Начальник тюрьмы объявит сегодняшний день днем траура…
— Собаке — собачья смерть! — сплюнул Стахур.
Ранняя весна во Львове чаще всего неприветлива. Тучи опускаются настолько низко, что остроконечные крыши домов, башни и шпили костелов тонут в густом тумане, а Святоюрский собор на горе вовсе исчезает во мгле.
Как озлобленное живое существо, по узким неровным улицам носится ветер, срывая котелки и цилиндры с прохожих, пронизывает холодом нищих, едва прикрытых жалкими лохмотьями, грохочет железными вывесками, раскачивают огромные ключи повешенные у входов в слесарные мастерские, или деревянные сапоги и башмаки около дверей сапожных мастерских и магазинов.