— Время и война надломили ее, — и так и сяк упирается и отговаривается лесник. — Время и камень точит.
— Время, какое оно ни на есть, летит на крыльях — лебединых или вороньих — и на плечи человека сбрасывает не перья, а тяжелую ношу, — пробубнил чьи-то чужие слова Рогиня; все на нем и в нем выражало безнадежность, только одни зубы вспыхивали золотым огоньком.
— Что, Семен, тебя лихорадит? — малость поостыв, что-то прикинул Безбородько. — Крестьянская осторожность или страх?
— Хотя бы и страх.
— О былой фортуне войны вспоминаешь?
— И от нее осталась память: еще и до сих пор ее колокола гудят в ушах.
— И напрасно. Кайзеровскую ошибку Германия не повторит. Неужели ты не видишь, как теперь текут политические воды и какую силу имеет Гитлер? Вся Европа уже дрожит перед ним, а он не только на Москву, но даже на Индию нацелил глаза и танки. Ему история записала на своих скрижалях победу. Вот закуем большевиков, и ты за усердную работу на немцев заграбастаешь хутор своего отца. Герасимом Калиткой, правда, и при немцах не станешь, но хутор добудешь. Тогда можешь днем пасечничать, а ночью досматривать мужицкие сны.
— Не хочу я ни хутора, ни должности старосты.
— Угу! — уже с любопытством взглянул на Магазанника Рогиня, у которого работали не только челюсти, но и ежик щетинистого, подбитого сединой подбородка.
Безбородько на минуту умолк, нацелил на лесника свои шершни и ударил, как ножом:
— Постой, постой, старая лиса! А тебя, умника, случайно большевики не оставили в подполье? Если так, я сам намылю петлю и заарканю твою шею. Помнишь, как это делалось при Скоропадском в державной страже?
Страшная угроза и воспоминания о прошлом выжали на лбу Магазанника холодный пот. Хотелось бросить в глаза шляхетному выродку: «Ешьте, жрите, гости, мой окорок, но не торгуйте моей жизнью». Но, склонив голову, сдержал себя, зная жестокосердие Безбородько. Верно, навсегда связал их черт своей веревочкой.
Не дождавшись ответа, Безбородько зловеще понизил голос:
— Видно, ты недаром когда-то обозвал Гитлера таким словом, за которое теперь гестапо растерзало бы тебя в кровавые клочья.
Магазанник, ужасаясь, вспомнил это слово, мерзкий испуг змеей прополз по спине и, кажется, вконец доконал его. Не отрешившись от страха минувшего, он, как в черную воду, входил в новый и чувствовал, что уже нет ему спасения. Вот так и принимаешь в себя вторую душу, чтобы лишиться единственной… Ох, как тяжело, словно они стали каменными, поднимал в мольбе глаза на своего гостя и палача: не говори, не говори такое при свидетелях.
Безбородько, кажется, понял его и уже спокойнее спросил:
— Служишь большевикам в подполье?
Лесник рукавом вытер со лба холодный пот.
— Так бы они и доверили мне. У них сейчас в подполье или в партизанах служит военком Зиновий Сагайдак.
— Где он? — хищно встрепенулся Безбородько и поглядел на закрытые ставнями окна.
— Это уж пусть ваша полиция и гестапо разнюхивают. В моих лесах его не было, — соврал, не моргнув глазом: зачем иметь лишние заботы да хлопоты?
— Появится — сразу же дай знать! — наморщил лоб Безбородько. — А это случайно не тот Сагайдак, который был в червонных казаках?
— Тот самый.
— Тогда птица времени снова сводит меня с ним, — и заважничал, что ввернул такое слово. — Дай боже хоть теперь сломать ему саблю и шею. Так вот, следи и готовься стать старостой.
Магазанник нехотя выдавил:
— Не хочет петух на чужую свадьбу, да несут…
— Если бы ты был умнее, то я назвал бы тебя дураком, а теперь не знаю, как назвать. А править должен по совести. Знаешь, почему погибла наша империя?
— Нет.
— Потому что ее последний император царствовал без веры, любви и увлечения.
— Ему ни вера, ни надежда, ни любовь не помогли бы, — давясь окороком, сам себе сказал Гавриил Рогиня.
— Вот тип! — брезгливо покосился на него Безбородько. — Сделали этого низкопробного мумиеведа крайсагрономом, а он все недоволен. Тоже с какой-то копотью в голове. — И снова к Магазаннику: — Так вот, еще по полной, а то времени у нас мало, да сядем на мою телегу и помчимся к вашему попу.
— Зачем же нам, грешникам, к попу? — удивился Магазанник. — Замаливать грехи?
— Глупый ты еси. Прикажем попу: пусть он завтра при всей общине отслужит панихиду по погибшим немецким воинам. Потом не где-нибудь, а возле церкви выберем тебя старостой, и снова в церковь — отслужим молебен за спокойствие души нашего пророка. Чтобы все было для не зараженных большевизмом мужиков хитро-мудро, державно и по-божьему.
Лесник выпил имбировку, словно яд, и еще потянулся к бутылке: может, подпоить этих гостей, да и…
— Хватит набрасываться на горилку! Нагостевались, — поднялся из-за стола Безбородько. — Поехали.
И Магазанник заплетающимися ногами пошел за своими новыми правителями. Чтоб их пораспирало от его харчей!
Когда он встал на порог, его плеча осторожно коснулась рука деда Гордия, она и теперь пахла земляникой.
Магазанник вздрогнул:
— Чего вам?.. Хату закройте изнутри.
— Разве теперь о хате, о душе надо думать, — зашептал старик и потянул его в сени. — У тебя же есть ум в голове. Не продавайся выродкам, не поддавайся их наущению. Слышишь?
— Как будто я этого хочу! Тянут насильно, как на аркане, — и тоскливо вздохнул.
— Беги, Семен, от них. Потом будешь каяться, да поздно будет.
Магазанник печально покачал головой:
— И вы, дед, кинулись в политику?
— Какая же это политика? Одна беда. Беги от нее.
— Как же, вы думаете, можно убежать?
— Если нет смелости, то убегай зайцем — и не оглядывайся.
— Уже не те ноги у меня.
— Тогда деньгами откупись. Не пожалей даже проклятого золота. Сыпни им хоть в горло червонцев. Не суй свою голову в чужой котел.
Магазанник снова вздрогнул, а от ворот его окликнул Безбородько.
— Уже зовут.
— Это зовущие на тот свет.
Старый Гордий махнул рукой, вышел из сеней и повернул в леса.
— Дед, а ночевать?
— У тебя и днем страшно, — отозвался из темноты непримиримый голос.
Над лесом уже роились звезды петровок, и им не было никакого дела до людской ничтожности, что когтями хваталась за видимость власти и за чьи-то души. Чьи-то души ему ни к чему. А вот хуторок может пригодиться. Только бы скорее закончилась военная вьюга… Это ж подумать только, какая сила у Гитлера, — даже на Индию нацелился.
Когда Магазанник стукнул воротами, на дубе спросонок каркнул тот ворон, у которого была простуда в голосе и хромота в ногах.
«Чур меня, поганец! Неужели ты и ночью почуял чью-то кровь?»
«Кр!» — ответил на его немой вопрос ворон, по-змеиному зашипел крыльями и пролетел над головами гостей.
«Чтоб ты сдох еще до утра! А не сдохнешь — застрелю».
Они подошли к фаэтону, в фонариках которого слепо горели свечи.
«Словно за упокой души», — полоснул Магазанника суеверный страх.
Не успели рассесться на мягких сиденьях, как решетоликий полицай гикнул, свистнул и кони, мотнув гривами, полетели на проезжую дорогу, по обе стороны которой зашевелилась темень, зашелестели дубы, что держали на своих руках столетия и звезды.
Через час въехали в онемевшее село и, минуя церковь, свернули к жилищу отца Бориса, который уже с полвека был тут попом. Он и крестил, и венчал Магазанника, наверное, раз наступила такая жизнь, и хоронить будет. Лесник с сожалением подумал о ненадежности своей жизни и перекрестился…
XI
Оксана спросонок соскакивает с кровати на земляной пол. Он и трава на нем холодят ноги, а в сон ее, в тело ее гвоздями вбивается таинственный стук. Кто ж это в заполуночную пору? Не черное ли воронье? Такое теперь время. Женщина пугается и стука, и холода, который сковал ее. Что же делать? Что?.. Но кто-то снова стучит в наружную дверь. Растерянная Оксана припадает к постели, будит мужа:
— Сташе, проснись! Слышишь, Сташе? Кто-то стучит к нам. Слышишь?