— Что?.. Это ты, Оксана? — со сна, не раскрывая глаз, улыбается муж, тянется руками к ее голове, к ее волосам, к ее сорочке, от которой всегда пахнет татарской травой, лугом или степью.
Удивительно, но и до сих пор Стаху не верилось, что Оксана его. Потому и хлопотал, как мог, возле нее, стараясь не отпускать жену от себя. Пойдет она в поле, к картошке или льну, а ему уже кажется — пошла за тридевять земель, вот и найдет какую-нибудь причину, чтобы самому притащиться.
— Чего тебе? — и таит улыбку, и сердится: разве ж он не знает, что скажут болтливые женщины?
А он, винясь, пробубнит тихо то ли земле, то ли певучим, с золотыми головками, снопикам льна:
«Вот гляну одним краешком глаза на тебя, на твою красу, и пойду потихоньку к своей работе. Разве ж я виноват, что ты меня словно приворожила? Эге ж, не виноват?»
«Сташе, не дури мне голову, слышишь же, как сзади нас посмеиваются?»
«Неизвестно, кто кому навеки задурил голову», — ответит да и пойдет не спеша. А она еще долго будет смотреть ему вслед, приложив ладони к глазам…
— Сташе, проснись, — уже начинает трясти его плечо, чтобы стряхнуть сон.
— Ты чего? — со сна ничего не может понять муж, перебирая рукой пахучие волны ее волос. Вот жаль только, что в них начинают влетать паутинки «бабьего лета». Давно ли он встречал ее девушкой возле татарского брода. Кому она тогда несла вечерю?.. Э-хе-хе, как быстро пролетели годы…
В каморку вдруг открылась дверь, и послышался перепуганный голос Миколки:
— К нам какой-то человек просится. Прижался к косяку и стучит.
И только теперь Стах подхватывается с постели, тянется всем телом на стук. В дверь снова дятлом застучали чьи-то пальцы. Сна как и не бывало.
— Кто же это, Сташе? Не полиция? — и даже в потемках он видит побледневшее лицо жены.
— Чего ей к нам? — Прислушиваясь, второпях одевается, кладет руку на шелковые кудри Миколки, прижимает его к себе и собирается выйти из каморки.
— Подожди, Сташе, лучше я, — крестом стала на пороге Оксана и не пускает Стаха. — Ты окно открой: может, бежать придется.
— Оксана, — уже улыбается ей, — ты не очень того, пугайся. Это, верно, наши.
— Какие наши? — не сходит она с порога.
— Вот сейчас увидишь. Только не дрожи, — успокаивающе касается ее плеча, на котором повис надломленный стебель травы, так как до поздней осени на Оксаниной постели лежит лесное сено с ромашкой, деревеем, пижмой.
Оксана, веря и не веря, смотрит на Стаха.
— Правда наши?
Стах все еще прислушивается.
— Говорю же тебе. Это условный знак.
— Почему же ты скрывал от меня? — Оксана сторонится и все равно со страхом смотрит на двери сеней, к которым прямо с постели, босой, подходит муж. Теперь всего можно ожидать. Вон и Гримичи сколько пережили, когда полиция приехала за Романом и Василем.
Стах останавливается перед дверью и тихо спрашивает:
— Это вы?
— Я.
И сразу гора сваливается с Оксаниных плеч. Словно выстрел, отдался в ее ушах стук засова, и в сени вошел неизвестный. Стах то ли придерживает, то ли обнимает его, и так они стоят минуту, не говоря ни слова.
— Зиновий Васильевич! — вскрикивает и прикладывает руку к губам Миколка. — Заходите же.
— Сейчас, Миколка, зайду, — хрипло говорит Сагайдак, закрывая двери, и, пошатываясь, направляется к каморке. — О, тут вся семья… Здравствуйте, Оксана, здравствуй, Миколка. Как ты?
— Плохо, Зиновий Васильевич, — опустил голову хлопец. — Кругом плохо.
— От Владимира весточки нет?
— Нет, — вздыхает Оксана. И только сейчас набрасывает на голову платок. — Поехал со своим техникумом, а доехал ли?
— Будем надеяться…
Оксана торопливо, кое-как застилает кровать, одеялом занавешивает единственное окно каморки, в которой теперь почему-то норовит спать муж, зажигает убогий, по теперешнему времени, свет, ибо что говорить об электричестве в селе, когда его и в районе нет. Слабый огонек покачивает тени, освещает чистое золото Миколкиных кудрей, печальное лицо Оксаны, задумчивое Стаха и измученное Сагайдака. Морщины горечи, морщины утрат как-то сразу подсекли его губы, небрежно избороздили высокий лоб.
— Вы, наверное, голодны?
— Голоден, Оксаночка, как волк в лютую зиму, — пытается улыбнуться Сагайдак.
Он снимает фуражку, и три пары глаз изумленно смотрят на него.
— Чего вы? Чего? — с удивлением спрашивает и оглядывается вокруг: что же они увидели такое странное?
— Ничего, ничего, — первой приходит в себя Оксана, хотя в голосе ее еще дрожит печаль.
Зиновий Васильевич растерянно обводит всех взглядом:
— Что с вами, люди добрые? Какая-нибудь беда? Может, мне лучше уйти от вас?
— Нет, нет, дядя! — льнет к его рукаву Миколка. — Побудьте с нами.
— И не подумайте куда-то уходить, — грустно говорит Стах, — а то ведь скоро уже начнет рассветать. Раздевайтесь. А ты, Оксана, иди к печи, если там что-нибудь есть.
— Так что же, наконец, с вами?
— Это не с нами, — не знает, что сказать, Стах. — Это вас вон среди лета снегом занесло.
— Снегом? — не понимает человек и невольно подходит к небольшому зеркалу. В нем тускло заколебалось осунувшееся лицо. Но не оно поражает, а чуприна, в которую так неожиданно вплелась седина. Он провел по ней рукой, однако изморозь не осыпалась — вечной стала. Как видно, не прошел даром тот холод, что бил его на подворье Бойков. Вот и прощай лето — зима сразу упала на голову, верно, для того, чтобы по гроб жизни не забывал тех, кто уже никогда не вернется. Память переносит его к Бойкам, где старость оплакивала молодость и где в гробу лежали те зернышки жита, что пойдут в землю и никогда не взойдут на ней.
Он отгоняет от себя видения, оборачивается к Стаху, Оксане, Миколке и на их печаль отвечает словами старинной песни:
— «Як упала зима бiла, — голiвонька моя бiдна…» Мой отец поседел в шестьдесят с гаком, его сын в сорок… Да если бы только печали, что эта.
— И то правда… На каждую голову рано или поздно приходит своя метель. Подавай, жена, вечерю или завтрак.
Оксана и Миколка вышли из каморки, а Сагайдак стал против своего связного.
— Ты знаешь о нашем горе, о черной измене?
Стах вздрогнул.
— Немного знаю. И колокола по убиенным слыхал в окрестных селах, — прислушался к предрассветной тишине, словно в ней и до сих пор таился похоронный звон. — Беда никогда не ходит одна, — и провел рукой по лбу и глазам.
— Это правда, беда никогда не ходит одна — немало у нее подручных есть.
— На одного уже меньше стало, — намекнул Стах на казнь Кундрика.
— Как Гримичи?
— Позавчера ночью к ним ворвалась полиция, обыскала хату, амбар и клуню, даже в сено из винтовок стреляли. Но, к счастью, Романа и Василя не было дома.
— Догадался шепнуть Лаврину, чтобы хлопцы не наведывались в приселок?
— Сказал, — коротко ответил Стах и вздохнул. — Тетка Олена с горя словно тронутой стала, я сегодня в сумерках видел ее возле ворот. А Яринка приходила ко мне и про вас допытывалась, да я ничего не мог ей сказать. Тогда она обозвала меня бессовестным и злая, как огонь, вылетела из хаты. Такой я ее никогда не видел.
— Чего ей? — забеспокоился Сагайдак.
— С Мирославой Сердюк намерилась идти в партизаны, а близнецы подняли сестру на смех: мол, там только такой болтливой не хватало. И впервые Ярина поссорилась с Романом и Василем, назвала их бестолковыми и расплакалась.
— А о других что-нибудь слыхал?
— Только о Петре Саламахе, — и даже почему-то усмехнулся. — Недаром о нем говорят: если он руки осмолит, то и черта словит… Схватили его полицаи на рассвете в родной хате, а Петро, попрощавшись с женой, только об одном попросил их, чтобы позволили взять с собой четверть горилки. Те обрадовались, рассмеялись, посоветовали еще и закуску прихватить. Вот человек по дороге и начал потихоньку прикладываться к бутыли и словно бы забывать обо всем на свете. Не выдержали полицаи, остановились в лесу позавтракать, еще и Петра подняли на смех, что, мол, нализался натощак, и тоже начали причащаться бесовским зельем. А Петро выждал благоприятный момент, да и улизнул в лес. Только и видели его. Пришлось им за это оплеух в райполиции нахватать. Квасюк на это мастак.