— Сташе?!
Человек вздрогнул от неожиданности, поднялся, пошел, а затем побежал, отбрасывая от лица шелест вишен и лунную дремоту на них. Вот и приближается он из синей ночи, из лунной дремоты, или из метели, или из прошлого, приближается его изумление, его печаль, его радость.
— Оксана… Оксаночка!
— Сташе… Пришел?
— Пришел, — и через воротца обхватил ее руками. — Оксана!
И она впервые увидела его слезы. Их не выжал из него даже приговор, а выжала любовь к ней. Теперь Оксана почувствовала, что в ней заговорила не только женская жалость.
— Пришел? Милый… — впервые сказала ему это слово.
— Спасибо, Оксаночка, — у Стаха задрожали губы. Выходит, он догадался, что сейчас происходит с ней, выходит, он знал, что раньше у нее не было любви к нему. — А я думал, ты уже забыла меня.
— Что ты, Сташе! — и она, как могла, через воротца обвилась вокруг него.
Стах легко поднял Оксану над воротцами, прижал ее, целуя брови, губы, глаза.
— Сташе, разве так можно? — забилась на его сильных руках.
— Почему же нельзя?
— Еще кто-нибудь увидит.
— И пусть видят.
— А если сглазит? — уже лукавит от радости и удивляется своему лукавству: разве оно было еще какую-то минуту тому назад?
Стах осторожно опускает ее на землю.
— Как же ты, Оксаночка? Как дети?
— Все мы очень соскучились по тебе. Все! А Миколка и сегодня вспоминал тебя и твою черешню.
— Завтра же пойдем к ней.
— И ты, Сташе, насовсем? — прорвалась тревога.
— Насовсем, — успокаивающе положил ей большие руки на плечи. — Ты ведь знаешь, я семижильный. Работал в тех лесах за троих. Да и вина моя не такая уж, как Ступач расписал. Пересмотрели дело и отпустили к тебе, к детям. Вот и снова мы встретимся со Ступачом, — злость погасила радость на лице человека.
— Сташе, не думай о нем!
— А почему же я не должен думать о тех, которые плодят нам горе? Разве его для этого учили по институтам и держат на должности?
— Брось о нем! — прижалась она к мужу.
— Бросаю. — Стах полез правой рукой во внутренний карман пиджака. — Вот тебе коралловые бусы, не очень дорогие, да и не дешевые, — обвил шею подарком. — Думал, если забыла меня, брошу их в татарский брод.
— Ой, дурной ты, Сташе, — засмеялась и притихла, ощущая на себе его подарок, его руки, его ожидание, любовь.
Потом, впитывая одеждой запахи купальского огорода, они подошли к клочку ячменя, который просвечивался нежными огоньками мака.
— Вот тут изо дня в день вспоминала тебя.
— Неужели каждый день? — не поверил Стах, а глаза аж засияли.
— Вспоминала и звала.
— Вот я и возвратился на твой зов. — Погрузил руки в ячмень, а тот сладко защекотал их зрелым усом. — Говори же, Оксанка, говори.
— Что же тебе говорить?
— Что хочешь, лишь бы голос твои слышать, — и наклонился к ее плечу. — Соскучилась хоть немножко?
— Ох, и неразумный ты, — вплела руку в его чуб, тронутый за эти годы вечной изморозью.
— Какой уж есть. Говори что-нибудь, Оксанка, — касается руками ее косы, плеч, стана.
— Устал с дороги? Есть хочешь?
— И не спрашивай.
— Я сейчас нарою картофеля, ты же сорви свежих огурцов, а соленые в хате есть. Только плети не вытопчи…
Стах радостно засмеялся, поцеловал ее.
— Хозяюшка моя…
Оксана нагнулась и прямо пальцами стала подкапывать для него картофель. Стах сверху смотрел на жену, на ее пальцы, что начали чернеть от влажной земли, на картофель, который и при луне краснел, и ощутил радостную взволнованность в сердце — оно освобождалось и освобождалось от разной мути. «Когда у мужа есть верная жена, то это уже вон какое счастье». Оксана собрала картофель в подол юбки, и теперь босые ноги женщины до колен увлажнились росой.
— Какие у тебя красивые ножки…
— Иди лучше нарви огурцов.
Стах на ощупь нашел огурец, оторвал от плети, понюхал его и потянулся глазами к Оксане, к клочку ячменя за ее спиной, к конопле, к подсолнухам и к выбеленным луной облакам, что прижимались к земле.
— Хорошо же у нас. И только такой дурень, как Ступач, мог подумать, что я люблю эту землю меньше, чем он.
— Он и людей, и землю судит да все ищет кому-нибудь беды, пока себе не найдет, — вздохнула Оксана. — Пойдем же в хату.
В комнатушке, где летом было прохладнее, спали дети. Стах склонился над ними, потрогал большой рукой, от которой и до сих пор пахло лесами.
— Как выросли они! А Миколка в кудри целую охапку солнца захватил. — И прикоснулся губами к младшему, потом к старшему.
А Оксана и улыбнулась, и вздохнула.
— Слушаются ли тебя?
— Слушаются, помогают. Пойдем. Надо мужу вечерю готовить.
В хате Стах обнял жену, привлек ее к себе.
— Даже не верится, что я с тобой! — склонился к груди, к ее сну и ожиданию.
— Со мной, муженек, — и Оксана подняла на него ресницы, освещенные поздней луной.
И только теперь Стах поверил, что он дома… что его ждали… В немой благодарности он положил голову на плечо жены и замер, прислушиваясь к какому-то диву, прислушиваясь к ней и ко всему миру, и казалось, что, покачиваясь, куда-то плыл с двумя своими детьми.
На другой день Стах с Миколкой и Владимиром пошли в лес. Там они нашли ту черешню, где ягоды гроздьями усеяли ветви. Стах посадил на них детей, а сам лег на спину, головой в шапку чабреца. Целительное зелье пощипывало ему затылок, обдавало густыми душистыми волнами. Белым облаком, солнечным лучом и переливами иволги текло здесь время, и добрый покой входил в каждую кровинку человека. Но на другой день он расплескал его.
Затемно, когда Оксана еще отдыхала, он вышел во двор, прошел огородом к своим красным макам в ячмене, а потом собрался на рыбалку. Недалеко от берега вспугнул хохлатенькую чайку, она взлетела с купины и зафурчала крыльями. Это характерное фурчанье отозвалось в сердце Стаха далеким детством. Он долго-долго следил за неровным, волнистым летом птицы, прислушивался к фурчанию ее крыльев и печальному стону: «Чьи вы? Чьи вы?»
«Своей матери дети», — ответил мысленно, а когда чайка упала в траву, стащил с берега лодку, нашел свое старое место на воде, что проросло зелеными сердцевидными листьями кувшинок, стал на якорь да и прикипел к двум поплавкам, но видел не так их, как Оксану. Вдруг через какое-то время он услыхал ненавистный голос:
— Доброе утро, Сташе. — На берегу с ружьем за плечами стоял Семен Магазанник и простодушно улыбался.
— Доброе утро, — тихо ответил Стах.
— Клюет?
— Понемногу клюет.
— И что поймал?
— С полдесятка линьков.
— Линьков? Это рыба! Может, продашь?
— А почему же, могу и продать, — не поднимал глаз от воды, на которую легла тень лесника. — Подъезжайте.
Магазанник нашел непривязанную лодку, положил в нее ружье и руками начал грести к Стаху. Вот коснулись лодки друг друга.
— А ты не изменился, Сташе! — слащаво-приветливо улыбается Магазанник, и все его лицо источает радость: приятно, что человек возвратился с дальних дорог. — Где же твои линьки?
— Линьки? Сейчас покажу. — Стах поднял свою мускулистую руку, но протянул ее не к торбе с рыбой, а к груди Магазанника.
— Что ты делаешь?! — вскрикнул лесник.
Стах сжал сорочку на его груди, рванул к себе лесника и силой окунул в воду, а потом снова подтянул к себе.
— Утопишь, ирод! — отчаянно закричал Магазанник.
— Не утоплю, — успокоил его Стах. — Это ты меня топил, а я тебя купаю.
X
Стемнело. Заснула волна над бродом, заснул и приселок у брода. А к нему никак не дотянет нитей своей пряжи мохнатый, так напоминающий детство сон: перед жатвой он всегда только крадется за Данилом, а если и прихватит его, то лишь на какой-то часок. Преджнивье!
Это та пора, когда в сердце крестьянина сходятся радости и тревоги хлеба, а между ними снуют и снуют древние, верно еще с языческого века прихваченные, хлеборобские печали. Жаль было сизого и золотого колоса, что накачался, нашелестелся, напелся за лето в поле и уже завтра, вздыхая, упадет на землю, поедет к добрым людям, ляжет теплым хлебом на стол.