— Снова на броды, — ответил Сагайдак. А когда Мусульбас пошел к коням, тихо спросил Данила: — Ты слыхал, как в прудах Сахаротреста всплескивала рыба?
— Слыхал.
— И о чем подумал?
— Ночью забрести в пруд, а утром хоть детям наварить ухи.
— Догадливый ты, — прищурился Сагайдак… — На твоем месте и я сделал бы так. Вот и не откладывай этого дела.
«И что он за человек? Подсмеивается, насмехается или вправду хочет как-то помочь?»
Сагайдак, верно, понял, о чем думает Данило, и шепнул ему:
— А хочешь, я тебе помогу?
— Это ж как? — оторопел еще не избранный председатель.
— Завтра после собрания мы с тобой переберемся на самый большой пруд, где полупудовые карпы выгуливаются. Там хозяйничает мой добрый знакомый, вот и подкатим к нему с возом и мешками. А послезавтра вари уху и детям, и пахарям.
— Сбиваешь хлопца с пути? — неожиданно откликнулся от брички Мусульбас.
На это Сагайдак невинно ответил:
— Да нет. Это мы, как рыбаки, о королевской ухе говорили.
— Королевской или цыганской? — спросил без осуждения.
Вот так неожиданно и открылась новая нелегкая страница его жизни. И первое, с чего он начал председательствование, — обошел все хаты села, заглянул в глаза и старым и малым, вобрал из них печали на года и пошел на сепараторный пункт, где хозяйничал его друг Василь Гарматюк, веселый чернявый красавец, который недавно возвратился домой с далекой пограничной заставы. Друзья обнялись, более сильный Василь легко приподнял Данила.
— Василь, не отрывай меня от земли, на это дело найдутся другие.
— Бедный ты, Данило, ох, и бедный, — загрустили серые, необычные на смуглом лице глаза.
— Будешь и ты со мной бедным, — пообещал Данило.
— Это ж как?
— Садись, послушай. Нам надо спасать жизнь прежде всего детей. Завтра же для них откроем детсад. А что у нас есть для этого?.. Вот и помоги нам.
— Чем же я могу помочь? — удивился и насторожился Гарматюк.
— Тем молоком, что приносят тебе на пункт. Отчитываешься ты раз в месяц?
— Раз.
— Так пока твое начальство разберется, что к чему, ты отдавай мне какую-то часть масла. За него я наторгую все необходимое детям. А из снятого молока будем делать обезжиренный творог. Его выйдет, как я подсчитал, по триста граммов на человека. А это уже что-то значит.
— Быстро, по-воровски ты подсчитал, — неодобрительно покачал головой Гарматюк.
— Должен подсчитывать. Не я — сама беда подсчитала. Завтра же рыбаков отправлю на речку, и с улова будем варить в поле уху для всех. Еще счастье, что есть речка и лес.
Смуглое лицо Гарматюка побледнело.
— Данило, это же через месяц нас судить будут…
У Данила задрожали губы, он обнял друга:
— Зато людям спасение. Искал бы иного выхода, так нет. Понимаешь, нет!
И Василь с грустью едва слышно сказал:
— Ой думай, думай, чи перепливеш Дунай.
— Не надо, Василь, такую грустную. Не всякое преступление есть преступление. Поверь, люди поймут нас.
— Когда? — потупился Василь.
— Если не теперь, то в четверг…
…Как это недавно и как давно это было. Что ж, и он наделал ошибок, да были и оправдания у него: для людей он не жалел ни своего времени, ни своего сердца…
«Крыйок-крок, крыйок-крок», — уже ближе, как судьба его, отозвался молодой погоныш, и Данило по вытоптанной траве начал спускаться к татарскому броду.
Гей, броде татарский, яворы и калина бережками да челны у самых звезд, а счастья так мало…
VIII
В разлогой чаще долины, что до самых краев налилась солнцем, колобродит, бурлит ярмарка. Над пестрой людской толпой, отдается эхом нестройный шум голосов, рев скота, звон кос, гудение гончарных изделий, жалобные переливы свирели, дремотный стон лиры и еще десятки звуков, присущих ярмарочной круговерти. А над всем этим, вверху, по обе стороны покатой дороги стоят два ветряка и крестами крыльев перелопачивают голубые шелка неба.
Семен Магазанник любил и торжища, и гульбища после них, хотя и не раз приходилось везти с ярмарки домой уже не голову, а дупло с осами. И под каким бы хмелем он ни ехал, всегда, проезжая мимо скитка, с раздражением отворачивал от него голову: до сих пор не мог забыть ни зерна в нем, ни той стычки, что вспыхнула из-за него. А скиток хотя и разрушался, но на его стенах все равно росла рябина, которая и в лютые морозы краснела гроздьями ягод и сзывала в гости лесных птиц.
Сегодня лесник приехал не столько покупать, сколько прицениться к цибуле и фруктам и договориться с продавцами, что они предложат ему ранней осенью, — долго ли до нее? Выпьешь за косовицу, отпразднуешь зажинки, да и думай о кожухе и дороге в Сибирь. От одного упоминания об этом Магазанник ощущал холод в межплечье и свежий рубль возле сердца.
Журавлистый, неторопливый, будто ясный день, Лаврин Гримич, который на всю округу славился как лучший скирдоправ, сразу же ошарашил лесника:
— Тебе, Семен, я смогу дать цибули или чеснока только на закуску, — и поднял горячее золото ресниц на такие чесночины, каких и на выставке не увидишь. — За это добро в Сибири сразу отхватишь торбу денег. И ходи кум королю.
— Это почему же только на закуску? — встревожилось жерновообразное лицо Магазанника, скривились перестоявшие пучки усов. «Вишь, рыжий, словно шершень, а еще кочевряжится».
Да Лаврину даже ответить лень, он отворачивается от Магазанника, бросает взгляд на ярмарочное скопище и невозмутимо думает о своем. Вот уж характер у него! Две войны выбивали из его тела кровь, уносили жизнь, однако не в силах были унести доброго степного покоя и доброй ухмылки или пересмешки. Чего ни случается в житейской кутерьме, как, бывало, ни шумит его Олена, а мужу и громы не громы — только бубны. Посмотрит-посмотрит, как какая-то невзгода лихорадит его жену, неторопливо поведет золотым усом, под которым таится ласковая улыбка, и скажет:
— Олена, еще и завтра день будет, — угомонись на сегодня.
Думала молодица хоть раз на своем веку поссориться с мужем, однако ничего не вышло из ее намерения, вот и сохраняет за собой женское превосходство над ним, а он — покой в мире. А уж в работе Лаврин — огонь: попробуй догони его, неторопливого, на лугу ли с косарями, или в поле со жнецами. И недаром о нем говорят в селе: этот из тех, кто делает хлеб. Правда, есть у человека и свое давнишнее чудачество — искать клады в древних степных курганах.
— Лаврин, может, у тебя не уродило? — не отстает лесник.
— У меня всегда родит, — даже не смотрит на него Гримич.
— Так какая тебя муха укусила, что портишь мне базар? — нахмурился Магазанник, к которому сегодня Лаврин отнесся не с уважением, а с пренебрежением. — Хочешь магарыч? Сейчас же поставлю бешеной! Хочешь дармового топлива? Приезжай ко мне втихую вечером! Хочешь меда? Зашпунтую липовку или две.
— Хороший мед в этом году? — на огнистых Лавриновых щеках ожили грозди веснушек.
— Не мед — одно здоровье! А захочешь, даже шмелиного для глаз привезу!
— У меня пока еще глаза не болят.
— Так могут заболеть от лука и чеснока, — посмеивается лесник.
На это он получил спокойный ответ:
— Не пошел бы ты к черту рыжему?
— Возле одного уже стою.
Теперь и Лаврин, улыбаясь, начинает играть своим добром на щеках, а уродило ж его, уродило! Но ни его, ни его дородную горячеокую жену не смущает изобилие рыжего колера и веснушек.
— И чего ты, Лаврин, заупрямился с луком и чесноком? Не обеднеет же твой карман?
— Лучше иметь бедный карман, чем бедную голову, — щурится Лаврин и смежает свое горячее золото ресниц. — Сделай так, чтобы я тебя не видел нынче. — И горделиво отходит от растерянного лесника туда, где возле горы кринок, горшков, мисок и макитр играет румянцами и лентами чернобровая дивчина, а возле нее увивается статный обожатель с любовью и юношеской беззаботностью в глазах.
— Прочь отсюда, Петро, — будто сердится девушка и поправляет в волосах веточку жасмина. — Дай мне хоть миску выбрать.