— Добрый вечер, дед, — удивленно поглядывает на позднего бродягу Данило.
— А добрый… да холодный, — неприветливо отозвался старик, устало хекнул, остановился у вербы и положил на засаленные торбы руки; в черных рукавицах они лежали, словно притихшие кроты.
— Куда это вы, на ночь глядя?
Старик покачал охапкой волос.
— Где-то пристанище надо искать — или на ночь, или… последнее. Насилу доплелся до вашего села.
— Да и торба ваша слишком тяжела.
— Тяжела торба полная, а еще тяжелее порожняя, — буркнул нищий.
— И нет у вас здесь знакомых?
— Если бы были.
— Тогда пойдемте ко мне на ночлег.
— К тебе? — будто заколебался нищий, присматриваясь к Данилу совиными глазами. — Вот спасибо, парубче, что не придется чужих собак дразнить. А ты меня, голодного и холодного, сначала к председателю сельсовета или колхоза не поведешь?
— Нет, не поведу.
— Это ж почему?
— Я сам председатель колхоза.
— Ты?! — почему-то удивился и вытаращился старик, а потом спохватился, спокойнее забормотал: — Такой молодой — и уже председатель. Видимо, стараешься и для себя, и для общества? — и что-то неприятное, отталкивающее проскользнуло в этом «стараешься».
— Стараюсь. Так потопали!
Не очень приглядываясь к нищему, Данило пошел впереди, повернул в переулок, где вербы неторопливо натрушивали изморозь на решета теней. По дороге почти не думал о неожиданном госте, ибо снова все мысли вертелись вокруг Мирославы. А когда обернулся, старика уже не было.
«Что за наваждение?!» Данило оглянулся вокруг, крикнул несколько раз: «Дед!», но никто не откликнулся, только где-то на шляху шаркали сапожища или полозья.
«Диво!» — сам себе сказал человек, пожал плечами, а в памяти ожил рассказ деда Корния. Не с этим ли старцем встретился он? И почему-то тревога охватила парубка, словно он приоткрыл завесу, за которой притаилось что-то зловещее. И стало страшно не за себя, а за Мирославу. Что это — суеверие, предчувствие?
Не долго думая, он круто повернул и быстро пошел, а затем побежал к приселку. А зачем? И сам не знал. И снова ему светили вечерние глаза, только не было покоя ни в них, ни в нем…
XV
И что оно только творится? Село никак не могло понять, откуда могло взяться столько врагов, и сторонилось, словно зачумленного, Семена Магазанника, который теперь черным вороном налетал со своей шомполкой на людскую беспомощность. Правда, он старался только при Ступаче, когда тот приезжал делать разнос, а без Ступача и Магазанник притихал, еще и Степочке наказывал не очень расшнуровывать свой рот, потому что каждое время имеет свои весы. Уже и так за те выступления, которых требовал от него Ступач, люди перестают здороваться с ним, а старик Ярослав Гримич при встречах язвительно допытывается: когда он успел из простого Черта со свечечкой перешерститься в пособника самого дьявола?
Тогда жерновообразное лицо лесника сразу набухает кровью и гневом.
— Не пустословьте, дед! Вы знаете, какие теперь международности и внутренности?!
— Где уж нам знать те внутренности, коли ты и в них залез, как крыса в муку, — издевался старик. — Я знаю только одно: кто дьяволу служит, тот с чертом дружит. А что, неправду говорю?
— Это я служу дьяволу?! — приходил в бешенство Магазанник и хватался за шомполку.
— И служишь, и служил! Не сегодня парша начала разъедать твою душу, — на что-то намекал Гримич.
От этого «что-то» холодело нутро лесника. Что знает о нем старик? И снова его растревоженную память бичами истязали намыленные серым солдатским мылом петли, а между небом и землей качались на ветру молодые чубы. Это прошлое не сотрешь и теперешней сверхбдительностью.
А когда Гримич видел Магазанника со Степочкой, то презрительно бормотал:
— Какой бес печеный, такой и вареный.
И диво дивное: как Магазанник ни становился на дыбы против старика, однако не подкинул на него ни одного доноса, чем немало удивлял Степочку.
— Вы же слыхали, тато, что он болтает о нас: «Какой бес печеный, такой и вареный». Так до каких же пор можно ему спускать? Не пора ли прихлопнуть, и вообче?..
Магазанник, вздыхая, втягивал голову в плечи, изображал на лице глубокомыслие:
— Не будем подыскивать зацепку в чьей-то старости, она и так скоро отделится от мира гробовыми досками. А вот товарищу Ступачу надо помочь — еще подпустить шепота о Даниле.
— Мне же у него характеристику брать придется…
— Так одно другому не помешает. Он уже, считай, в мешке, только завязать нужно…
— Завяжем!..
Сегодня предпраздничный день. Бондаренко еще с утра уехал в район получать выговор, потому что уже нет той защиты, которую прежде имел. А теперь снимают с него стружку Ступачи. Жаль парня, не что поделаешь?
— Вот беда, — вздыхает в кабинете председателя мельник Микола Константинович, что пришел потужить к Ярославу Гримичу. Еще на рассвете Ступач забил гвоздями двери ветряка, и теперь у мельника предостаточно нудного и ненужного времени.
Старики сидят себе возле стола, прислушиваются к улице, к ветру, который меняет и меняет белые взлохмаченные облака и погоду.
— Так гвоздями и забил дверь? — печально переспрашивает Гримич.
— Забил, как гроб. Вбивает он гвозди в дерево, а мне кажется, что в меня! Опустился на ступеньки, посидел и уже не своими ногами начал обходить ветряк. Подошел к крыльям, а они плачут. Пока крутились, не видел их слез.
— Вот так и человек: останови его труд — невольно заплачет.
— И откуда этот бесов ненавистник взялся? И как он думает жить среди людей?..
— Вот уже и летушко пришло, а внутри холодина.
— Года.
— И года, и печаль.
Мельник покачивает головой, поднимается.
— Ну, пойду я к ветряку.
— Так он же заколочен.
— Хоть возле крыльев посижу, хоть их скрип послушаю. А может, Данило еще освободит ветряк? Ты скажи ему.
— Скажу, если не доконает его Ступач.
— Не дай бог… Как тяжко на душе, когда крылья молчат, — печально говорит мельник, безнадежно машет рукой и прощается с Ярославом. Ведь кто знает, что будет завтра. Что-то оно не то… И все равно надо идти к крыльям, которые, наработавшись, стали сизыми от времени и непогоды.
На колокольне тревожно загудел колокол. Это старый звонарь Корний звонит по чьей-то душе. А Ступач и по ветряку справил похоронный звон.
Есть ли у него сердце, или вместо него шевелится там жаба?
Оставшись один, Ярослав Гримич достал из-под скамьи вербовую корзинку с — душистыми купальскими травами, понюхал их и начал раструшивать по полу. Эти травы, или дух их, или та земля, где росли они, навевают ему разные мысли, и их становится столько, что начинают проситься на язык:
— И чего только не придумает природа! И татарскую траву, и чабрец, и мяту, и лисохвост, и шилохвост, и дурня заодно.
Погрузившись в думы, старик уже не замечает, что на подоконник опирается Василь Гарматюк, а за ним прядет ушами верный конь.
— Да, и дурня заодно. Но в старину дурень не умел ни читать, ни писать и отсиживался на печке. А теперешний дурень ох как научился и читать, и писать, и кого-то пинать под бок или под печенку. Это когда-то придурковатый кричал себе, как хотел, но никто и ухом не вел. Теперь же он за крик получает зарплату — раз, командировочные — два, суточные — три, премиальные — пять. Поднялся дурень в цене. Вот если бы ликвидировать грамотность дурней — и снова их с должностей на печку! Подумать — какую бы экономию имело государство!
— Вы, дед, даже теперь не держите язык за зубами, — уныло покачал головой Гарматюк.
— Если свяжешь слово, свяжешь сердце, четвероногим станешь, — не полез в карман за ответом старик. — Ты к нашему Данилу приехал?
— Заскочил по дороге. Как он?
— Плохо ему, ой, плохо стало с тех пор, как уехал из района товарищ Мусульбас. Теперь Ступач поедом ест нашего Данила.
— А он молчит?
— Если бы молчал! Он как врежет правду без недомолвок, так не знаешь, под какой гром попадет. После этого у Ступача есть дело — подавать сигналы. А у Данила одна работа — поле да мы, — «неукрощенная стихия». Это так вот Ступач говорит. Теоретик! Ты еще не выскочил в такие теоретики?