— С меня хватит и одной панночки, — отшутился Данило, так и не разобрав, всерьез ли говорит директор.
— А панночка пакостная, несносная, между прочим, у нас и наяву найдется. Прислали тут одну: до города не доросла, а село, видите ли, переросла. Не по душе ей, хоть ты что!.. Ох, и канитель мне с нею… Анитой себя окрестила: не Ганна, не Ганнуся, а подавайте ей Аниту! И личиком недурна, и глазки благостные, с поволокой, и кудри золотые, а язычок — не приведи бог, да еще и нрав как у самой злющей ведьмы… Если не окрутит кого-нибудь из новеньких, так всех нас на капусту изрубит. Вот уж кому на том свете доведется в кипящей смоле корчиться!
— А она, должно быть, не только новеньких в оборот берет?
— И мне, грешному, достается, — не утаил Максим Петрович. — За одну только церковь сколько доносов в область настрочила: заштукатурь ей богов — и все тут!
— Уж не приходится ли ей родней тот поп, которого богомаз в пекло упек?
— А ведь это мысль! — засмеялся Максим Петрович. — Очень даже похоже!.. Вы сейчас отдыхать?
— Нет, пойду раньше поля ваши поглядеть.
— Пойдем вместе.
Они вышли в сад. Там стояло десятка два ульев. Неподалеку в закатной дымке угасавшего дня замер старый конь. Пучки седины в гриве, усталость прожитых лет в потухших глазах. Распухшая передняя нога его то осторожно касалась земли, то бессильно повисала в воздухе.
Максим Петрович перехватил немой вопрос Данила:
— У нас в школе бывший червонный казак работает — Терентий Шульга. Его это конь. Про таких скакунов в старых песнях поют: «А я скочив, Дунай перескочив». Не раз спасал он жизнь казаку, не раз и сам ранен бывал, а теперь здесь век свой доживает.
Миновав ограду, Данило невольно остановился перед открывшейся его глазам картиной. Впереди, рожденные могучим дыханием земли, круглились холмы, смыкаясь с зубчатым, неровным гребнем синеющих лесов.
— Вот где чувствуешь первородное материнство земли, — тихо обронил Максим Петрович.
Он всматривался в даль, и глаза его подернулись влагой и задумчивостью.
Над августовскими молчаливыми полями из предзакатного зарева вставал тот задумчивый час, когда день уже погас, а вечер еще не настал, но уже готовился в путь, окутывая тьмой хаты. В такую пору между человеком и природой возникает трепетное единство. Природа, погрузившись в тишину, оберегает ночной покой человека. А человек, забыв на время о заботах завтрашнего дня, погружается в дарованный ему покой.
Присматриваясь к Максиму Петровичу, Данило снова ждал от него поэтического слова, навеянного полыханьем заката, а услышал неожиданно прозаическое:
— На этих вот горбах земотдел нарезал нашей школе шестьдесят гектаров земли.
— Почему же на такой неудоби?
— Больше негде было. Бог, наверно, на этих взгорках не землю пахал, а на санях катался.
Данило так ясно представил себе снежную зиму и древнего бога, который, оседлав сани, с опаской спускается с горы, что, не выдержав, рассмеялся.
— А гумус отсюда вода не вымывает?
— Раньше вымывала, а теперь многолетние травы нас выручают, особенно люцерна. Они почву помогают укреплять и культивировать. Люцерна дает за лето четыре укоса сена. И на этих гиблых горбах ученики наши, на удивленье людям, выращивают по двадцать — двадцать пять центнеров «украинки».
— А по Украине урожай всего двенадцать с хвостиком центнеров…
— Такова дань бедности, дань отсталости! С 1913 года урожайность пшеницы выросла всего на каких-нибудь два пуда. Понимаете — на два! Сами видите, как нужно помогать земле, чтоб она благодарно откликалась и помогала нам. Теперь уже те хлопцы, которые в скором будущем окончат нашу школу, будут бороться с этим отставанием. Ученики наши — истые дети земли, все больше батраки вчерашние. Поэтому не удивляйтесь, если в пятом-шестом классах увидите усатых парубков!
В уступчатые, глубоко врезанные подножья холмов волнами затекала густая синь. Край неба спустился на лес, темной мглой накрыл его и крадучись поплыл по самой земле. Из этой мглистой синевы возник вдруг всадник. Что-то эпически величавое и гордое было во всей его стати, в том, как из вечернего сумрака, словно выбираясь из реки, вырисовывался конь.
Максим Петрович пристально следил за всадником, и словно сами собой у него вдруг вырвались слова старинной думы.
Ой полем, полем килиїмським,
То шляхом битим гординським,
Ой там гуляв козак Голота,
Не боїться нi огня, нi меча, нi третьего болота…
— А и вправду есть в нем что-то от казака Голоты! — сказал Данило.
В его душе нарастало тревожное чувство: где-то он уже встречал этого всадника, что видением вставал перед ним то ли из сумеречного предвечерья, то ли из далекого прошлого…
— Начинал повстанцем, потом в казачестве червонном воевал — так и пролетела его молодость. Четырежды расстреливали его. Четырежды!.. Да не одолела костлявая червонного казака! Только правую ногу довелось сменить на вербовую. Вот и прибился к нам — жито-пшеницу сеять, за пчелами ходить да сад растить…
Туго обтянутое кожей, дочерна прокаленное солнцем, с печатью глубоких раздумий лицо возникло перед Данилом. Гулкой медью прозвучал низкий голос:
— Добрый вечер добрым людям!
«И голос как будто знакомый», — приглядывается Данило к всаднику.
— Вечер добрый, Терентий Иванович! — сердечно поздоровался Диденко. — Откуда путь держите?
— Из лесу. Там август в листве шумит, а с лесных яблонь падают и падают плоды…
Откуда же, из какой давности, вернулся к нему этот голос? Он уже слышал его, но где и когда?..
— Вы собирали яблоки на семена?
— Нет, передумал, и знаете, почему? Набрел, понимаете, на старинные записки одного монаха-садовода. Любопытно пишет. Доказывает, что нельзя культивировать яблони на дичках — у них плохо разветвляется корневая система. Не под силу ей питать крону культурного дерева.
— Интересно!.. Знакомьтесь, наш новый учитель — Данило Максимович Бондаренко.
— Бондаренко? — переспросил Терентий Иванович, и какая-то тень прошла по его внезапно помрачневшему лицу.
Данило вглядывался в человека, четырежды видевшего смерть в глаза. Почему он вдруг помрачнел?
— Вы не из Тарнорудов ли, часом?
— Оттуда. А что? — удивился Данило.
Но Терентий Иванович, ничего не ответив, слегка тронул коня ногой и уехал прочь.
— Что с ним сегодня? — пожал плечами Диденко.
После голубых полей мрачная церквушка показалась темницей. Дремотные тени святых и грешных неразличимо слились воедино. Но когда Терентий Иванович внес горящую лампу, сразу отчетливо проступили лики святых. Мужественная красота, одежда, оружие — все отличало их. Но ведь это же не иноки, а чубатые запорожцы, неведомо как, при саблях и пистолях, заполонившие церковь!
— Где нашел ваш богомаз такую красоту? — невольно замер Данило.
— В прошлом…
— Каком прошлом? — И снова ожили неясные воспоминания: где он слышал этот голос?
Шульга поднес лампу к образу, напоминавшему кошевого. В пытливом взоре, глядевшем, казалось, сквозь века, читались отголоски отгремевших битв, вспыхивали отблески догоравших пожарищ…
— Из того далекого прошлого, когда мирское переходило в церковное — не столько для молитвы, сколько для раздумий, для памяти, чтоб не забывали потомки, как жили их деды и прадеды. Было ж у нас преславное Запорожье, и жили там не только воины-храбрецы, а и щедрого дара художники-творцы. Ведь и в тарнорудской церкви было несколько ликов запорожцев с оружием в руках и с чубами на головах. Да как увидел их владыка — рассвирепел! Озлился так, что аж вышитые на его ризе апостолы задрожали. Повелел святой отец сжечь нечестивые образа, истребить крамолу!
— Сжечь образа?!
— И образа, и божницы, и грамоты, чтоб гайдамацким духом, мол, и не пахло! Такой-то был у нас преосвященный, ему одни монастырские пивницы по душе были. Ну, а тогдашний церковный ктитор, не будь дурак, спрятал все в подвалах звонницы. Там на них и набрел наш Марко, кое-что перерисовал… Сказать жинке, чтоб принесла вам повечерять? Кислое молоко у нас есть. Мария и хлеб из пайковой муки может испечь, если нужно… Опять чего-то тех, что на службе, перевели на паек, а о хлеборобах забыли… Дождь собирается: нога моя что-то потяжелела, — он стукнул по деревяшке, — она хоть и вербовая, а погоду враз чует…