— Ты, брат, серьезно заболел, — отозвался он откуда-то из темноты. — Бредишь. Но ничего, потерпи, все равно выберемся. Не через верх, так…
— А что?
— Крышку придавило — не сворухнуть.
Митька говорил прерывисто, похоже было — он что-то делал и, не отрываясь, отвечал мне.
— Что ты делаешь? — спросил я.
— Кирпич выковыриваю. Уже один вытащил, раскрошил его. Главное — кирпичи, а там пойдет.
Я встал с доски, подошел к нему.
Митька стоял на перевернутой бочке и у самого потолка ковырял стену.
— Дай я попробую.
Митька молча спрыгнул с бочки, передал мне большой костыль, который он вытащил из стенки (на таких костылях лежала полка).
Выковырнуть кирпич оказалось совсем не легко. Если бы у нас был молоток — дело шло бы гораздо быстрее, а так я только царапал стену. Да и чувствовал слабость: не вытащив ни одного кирпича, весь вспотел, обессилел. Голова кружилась. Чтобы не упасть, я прислонился к стене.
— Ну, что? — спросил Митька.
— Сейчас, голова закружилась…
— Я ж говорил, что заболел. Слазь, отдохни. — Митька отобрал у меня костыль, влез на бочку. — Нам штуки три еще выковырнуть, а там бы дело пошло как по маслу — они ж не на цементе клались?
— Наверное, нет. Верх только цементовый.
— Хоть бы пару еще.
— Тут стена толстая, — сказал я, — это ведь фундамент.
Митька остановился, присвистнул и снова принялся ковырять.
…Болезнь меня одолевала какая-то непонятная, видимо серьезная. Я лежал на доске, метался в жару и в минуты прояснения, помню, звал Митьку, просил воды.
Митька подходил ко мне, говорил:
— Потерпи немного, уже скоро… Сам бы сейчас целое ведро выпил без передышки. А есть не хочешь? А я, брат, быка съел бы!
И еще запомнилось: Митька подвел меня к бочке, сказал:
— Смотри!
Я поднял голову, но ничего не увидел, а лишь почувствовал, как на лицо падали откуда-то брызги холодной воды.
— Вода?! — обрадовался я.
Сверху доносился шум, похожий на монотонный шум деревьев в осеннюю дождливую погоду. «Прокопал! — радостно подумал я. — Мы спасемся…»
— Лезь! — Митька помог мне забраться на бочку, а оттуда влезть в дыру.
Холодные дождевые капли заставляли вздрагивать, ежиться. Дождь лил, по-видимому, уже давно, так как земля раскисла и корни травы совсем не держались. Я хватался за траву, она легко вырывалась. Наконец я дотянулся до деревца, схватился за него, вылез, притаился под кустом.
Деревья в ночной темноте шумели как-то по-осеннему жалобно, вспыхивала бесшумная молния. Она, подобно зарнице, озаряла все небо, мокрые деревья, косые, тонкие, как иголки, струи дождя и тут же гасла без грома, без звука. Потом вспыхивала снова далеко на горизонте, словно там из доменной печи выливали расплавленный чугун.
— Пошли, — прошептал Митька.
Я оглянулся назад и при вспышке молнии увидел страшное зрелище: где стоял наш дом, было черное пустое место, а над ним, как зловещий обелиск, возвышалась длинная, тонкошеяя, большеголовая печная труба. Там сгорела мать… При этой мысли я потерял сознание.
Глава седьмая
НА БАХМУТСКОМ ШЛЯХУ
1
Очнулся я внезапно, словно проснулся после крепкого сна. Чувствовалась какая-то необычная легкость, хотелось потянуться, но не хватало сил, и я только обвел глазами комнату, осмотрелся. Потолок низкий, балки прогнувшиеся, между ними, словно ребра у худой лошади, видны потолочины. Побелка на потолке неровная, глина шелушилась, отставала тонкими чешуйками.
Я повернул голову набок и увидел небольшие заплаканные оконца. К подоконникам подвязаны бутылки, в которые по веревочкам стекала вода с запотевших стекол. Земляной пол чисто смазан серой глиной с коровьим навозом — мама всегда так обмазывала летом завалинку.
В «святом» углу, перед иконой, маленьким желтым пятнышком светилась лампадка.
«Где я? Не снится ли мне сон?» — подумал я. Нет, это был не сон, сны снились раньше. Некоторые даже запомнились. Во сне я видел дядю Андрея на станции в красной фуражке, он провожал свернутым флажком поезд, на этом поезде куда-то уезжал я, кричал ему: «До свиданья! Уезжаю!» А он грозил мне кулаком, улыбался. Снилась мама. Она посылала меня на огород за сухими стеблями подсолнухов для топки. Я набрал большую вязанку, шел обратно и вдруг стал проваливаться, словно под ногами появилось топкое болото, звал на помощь: «Мама, спаси, погибаю!» Не спасла… Особенно запомнился сон: мы убегали с Митькой от немцев, они нас догоняли, а я изо всей силы кричал Митьке: «Стреляй, стреляй в фашистов!» Митька дергал затвор винтовки и никак не мог открыть его. «Эх, пропали…» И тут я ощутил удар в зубы, по подбородку что-то потекло. «Кровь», — подумал я. Но какая-то женщина говорит мне: «Ешь, ешь, это не кровь, это варенье… Вишневое варенье…» — «Какое варенье? — кричу я. — Это кровь, меня ударил фашист». — «Ну не кричи так, дурачок, не надо. Пусть кровь, только не кричи так…» — говорит женщина.
И еще — самое страшное, но это, по-моему, не сон, это, кажется, было на самом деле… А может, сон? Маму немцы убили, подожгли хату, а мы с Митькой спасались в погребе. Если б это тоже был сон! Только на сон не похоже, помнится, что подобное случилось на самом деле.
«Но где я, что со мной?» — поворачивал я голову, стараясь угадать, где нахожусь. Рядом с кроватью стояла некрашеная старая табуретка, на ней накрытый блюдечком стакан с вареньем.
В сенцах стукнула дверь, я закрыл глаза, притворился спящим, ожидая, что будет дальше.
В комнату вошла женщина вся в черном — черный большой платок, черный длинный жакет и длинная, до самых пят, черная юбка. Она осторожно закрыла за собой дверь, поставила в угол палку, стала снимать платок.
«Что за баба-яга с клюкой? — подумал я с ужасом, подсматривая за ней. — Не снится ли мне все-таки сон? Или привидение какое?..»
Между тем «яга» разделась, оправила волосы, чуть подбеленные, словно инеем, сединой, подошла к кровати. Я совсем закрыл глаза и затаил дыхание. Она долго стояла надо мной — я слышал ее вздохи, — потом подоткнула под меня край одеяла, отошла.
Я осторожно приоткрыл один глаз, посмотрел. Лицо ее мне показалось знакомым, и я стал вспоминать, где видел эту женщину. Но сколько ни думал — вспомнить не смог. Она заметила, что я смотрю на нее, и, не двигаясь с места, словно боялась испугать меня, спросила:
— Тебе лучше, детка?
— Да, — с трудом выговорил я, и мой голос показался мне чужим, незнакомым.
Женщина перекрестилась, сказала:
— Ну слава богу, смилостивился… — Она подошла ко мне, присела на краешек кровати. — Совсем было преставился, ан нет, воскрес. Есть хочешь?
Я отрицательно покрутил головой.
— Надо теперь есть, поправляться. А то совсем уж было… Я и лампадку зажгла, чтобы ангелам видно было, как они душу понесут в рай, к богу! А бесы-то, бесы — как они носились! Страх божий, да и только.
Я удивленно расширил глаза.
— Да, — подтвердила она. — То они прямо под землю хотели душу твою унести, то на поезде увезти…
— Как?
— А вот так. Они-то не видны, да все, что они делают, наружу выходит, душа твоя кричала: «Погибаю, проваливаюсь, помогите!..», «Уезжаю, прощайте…» — все это дьявольское наваждение. А потом прилетели божьи посланцы — ангелы, прогнали бесов и ждали, чтоб взять душу и отнести в рай. Тут уже душа не кричала, и ты лежал спокойно.
По ее словам получалось, что я не дался ни ангелам, ни бесам, а взял да и выздоровел. Но я не возражал. То, что она рассказала, было похоже на сказку. Но и эту сказку я слушал рассеянно, ждал, когда она заговорит о маме, о Митьке. Если она все слышала, что я говорил в бреду, должна же она и об этом сказать. Я все еще надеялся, что весь тот ужас был ни больше, ни меньше как привидение, бред. Но она о маме ничего не говорила, и я спросил:
— А мама? Где мама?
Женщина не ответила, на глазах у нее показались слезы. Она встала, поправила в лампадке фитилек, пламя увеличилось, стало продолговатым, похожим на язычок, заколебалось. Засверкала золоченая бумага в иконе.