— Сейчас, наверное, будет звонок.
Эту фразу он повторял ежедневно после каждого урока. Сначала было смешно, но потом привыкли, и никто не обращал внимания на его слова, а он неизменно продолжал свое.
Застегивать пальто Митька не имел привычки, пуговиц он не признавал и никогда ими не пользовался. Он просто запахивал полу за полу и придерживал рукой. Кепка у Митьки каким-то чудом держалась на самом затылке. Козырек ее был будто нарочно помят, чтоб не мешал высматривать в небе голубей. Нечесаный, белый, как льняная пряжа, чуб и под дождем торчал воинственно, придавая Митьке задиристый вид.
Мама не любила Митьку и не хотела, чтобы я с ним дружил. Она боялась, что и я, как и он, стану гоняться за голубями, лазить по чужим садам и отстану в учебе. Но куда мне до Митьки! Он смелый, отчаянный, а я трусоват. Может, я и полез бы когда-нибудь за грушами в сад к деду Луке, но боюсь: говорят, он из берданки по ворам крупной солью стреляет. А Митька не боялся и всегда лакомился дедовыми грушами, и никакая соль его не брала.
Мы с Митькой жили на одной улице, учебники, каких не хватало для всех, нам выдавали с ним на двоих. В одном пионерском отряде состояли мы, но настоящей дружбы между нами все-таки не было. Митька относился ко мне с недоверием и как настоящего товарища в расчет никогда не брал: такие жидкие на расправу люди, как я, в друзья ему не годились. Это меня обижало. Я старался доказать ему, что ничуть не трусливее его, но на Митьку это мало действовало. Зато дома на маму мои проделки производили огромное впечатление, и почти всегда дело кончалось поркой.
Вытерев рукавом покрасневший от холода нос, Митька привычным жестом — локтями — поддернул штаны и, обшарив меня своими быстрыми, плутоватыми глазами, спросил:
— Куда это ты так рано?
— Лешку нашего сегодня на фронт провожаем, — сообщил я ему.
— Так сразу и на фронт? — усомнился он, сузив глаза и моргая опаленными ресницами: Митька курил.
— А что?
— Еще, брат, надо подучиться.
— Чему учиться? Что он, стрелять не умеет? Много ты понимаешь, — обиделся я и пошел прочь. — Скажи в школе, что я сегодня не приду.
— А сегодня занятий не будет, — радостно объявил Митька. — Школу закрыли.
Я не поверил его словам.
— Почему?
— Учителя уже уехали. Фронт приближается.
— И ты радуешься?
Митька не зная, что ответить, насупясь, выпалил:
— Дурак.
— Сам ты дурак.
Мы разошлись.
3
Когда я вернулся домой, там уже сидели кое-кто из соседей и Лешкина одноклассница — Маша. В мирное время проводы в армию — веселье на весь поселок, а теперь все молчали и лишь изредка тихо переговаривались между собой. И тут впервые у меня по-настоящему защемило сердце: я почувствовал, что действительно приближается что-то большое, тяжелое, неотвратимое. Из головы не выходили Митькины слова: «Школу закрыли». Как же теперь без школы? И Лешка уходит… Стало мне как-то одиноко, сиротливо. Я протиснулся к Лешке, уткнулся ему в грудь головой и заплакал.
Лешка растерялся, не зная, что со мной делать.
— Ну, а ты, ты-то... — теребил он меня. — Вот уж от кого не ожидал, — Он старался улыбнуться, но не мог, губы у него дрожали, и в голосе тоже слышались слезы. — Перестань, такой большой…
Мне стало стыдно за свою слабость, я быстро вытер глаза, проговорил:
— Это я так.
В это время вошла бабка Марина. Она, правда, была не совсем бабка, а только так, прикидывалась старушкой: ходила медленно, набожно скрестив руки и склонив голову, и все вздыхала да крестилась. Зевнет и тут же непременно перекрестит рот, а как икнет, так обязательно скажет:
— Ох, господи, кто ж это меня вспоминает?
На лице у нее ни единой морщинки, щеки розовые, лоснящиеся. Губы тонкие, плотно сжаты. В белом платочке она выглядела совсем молодо.
Бабку Марину никто из соседей не любил, все знали, что она очень хитрая и жадная.
Она посмотрела на Лешку, покачала с самым сокрушительным видом головой и прошептала:
— Собираешься?.. Ох, детка, детка!.. — она обернулась к маме: — Куда ж они пойду-ут? И дождь, и грязь, и холод, и голод…
Мама начала плакать.
— Да ты, деточка, хоть вперед-то не лезь, — опять обратилась бабка к Лешке.
— Да не говорите вы глупостей, — отмахнулся он, еле сдерживая себя.
— Ты сердишься: молодой, не знаешь в жизни ничего хорошего… Жить бы только, — она вытерла концом платка глаза, хотя они были совсем сухие, и снова обернулась к маме: — Я уж бога молю, чтоб он окружал скорее, чи што, хоть бы дети дома остались… — Он — это значило «немец».
Лешка не выдержал.
— Как вы смеете? Уходите сейчас же отсюда…
Бабка Марина, оторопев, быстро отступила к двери и уже оттуда, глядя на маму, обидчиво проговорила:
— Вырастила… Кормилец называется. Этот накормит, жди, — и она скрылась за дверью.
— Ну что ж, пора? — произнес Лешка, ни на кого не глядя. — Время. — Он подошел к матери. — До свиданья, мама.
Мама обняла Лешку и громко заплакала причитая.
Лешка очень не любил этого. Он, хмурясь, усадил маму на стул и стал уговаривать:
— Зачем же так? Ну можно плакать, но зачем обязательно эти причитания?
— Ты не очень-то нападай на нее, — вступилась за маму тетя Вера. — Думаешь, ей легко переносить? Отца кулаки, паразиты, убили; теперь вас растила, растила, и вот провожай на смерть…
Лешка досадливо поморщился:
— На какую там смерть?.. Не плачь, мама, успокойся. Береги себя: у тебя я не один, еще Петя есть, а без тебя он пропадет.
— Ты, Лешенька, себя-то береги, — мама подняла на него глаза.
— Как? Вперед не лезть? — в голосе его послышалась усмешка.
Мама покрутила головой.
— Перестань шутить. Ты знаешь, о чем я говорю…
Эти слова тронули Лешку:
— Спасибо, мама, — прошептал он и, смахнув слезу, продолжал громче: — Ты не ходи к военкомату, оставайся дома.
— Нет, я пойду, провожу до конца…
4
Пока мы добрались до военкомата, все измокли: дождь шел по-прежнему, холодный, мелкий. Но я знал, что к вечеру вернусь домой, обсушусь и согреюсь, а каково Лешке? Где он будет сегодня ночевать? Неизвестно. Может, на улице, под дождем. Правда, он одет в теплую, ватную стеганую куртку, но обувь у него совсем не для похода и тем более не в такую погоду. В летние полуботинки с калошами, наверное, давно уже набралось через край воды. Мне было жалко брата, и я в эти минуты не отходил от него ни на шаг.
Возле военкомата было очень много народу. Я еще никогда в жизни не видел столько людей. Мобилизованных вызывали по фамилиям, строили в колонны, сопровождающим вручали документы, и колонны одна за другой покидали площадь, выходили на старый Бахмутский шлях, по которому когда-то давным-давно чумаки ездили за солью, направлялись на восток… Женщины плакали и долго шли вслед за колоннами. За поселком многие из них отставали и возвращались домой, а некоторые, несмотря на дождь и грязь, провожали своих близких и родных вплоть до Горловки и даже до Славянска.
— Станьте где-нибудь под дом от дождя, а я пойду узнаю, — сказал Лешка маме и тете Вере и направился к зданию военкомата.
— Мешок-то оставь, еще наносишься, — посоветовала мама. — Потом возьмешь его.
Лешка послушался. Я пошел вслед за ним.
— Ты-то куда? Вернись! — крикнула мама.
Но я сделал вид, что не расслышал, и не отстал от брата. Лешкины друзья, которые так же как и он, ждали все это время «особого распоряжения», были уже здесь. Завидев Лешку, один из них закричал:
— Назаров, сюда! Туда не ходи, военком приказал здесь ждать. Тебя уже спрашивали, мы сказали, сейчас придешь.
Не успел он рассказать всего, как к их группе подошел высокий военный, наверное военком, и с ним какой-то мужчина в железнодорожной шинели и форменной железнодорожной фуражке. Форма, конечно, еще не говорила, что он железнодорожник: у нас в пристанционном поселке почти все ходили в такой одежде потому, что в каждой семье обязательно кто-нибудь работал на транспорте. Он шел вслед за военным и чему-то улыбался. Улыбка его была нелепой, тем более что для веселья не было никакой причины.