16
Подстароста вернулся домой из Чигирина, когда уже совсем рассвело. После такого тревожного дня и беспокойной ночи, усталый душой и телом, он ехал в подавленном настроении, мечтая найти дома утешение и ласку.
— Что творится на земле, не пойму я, Матрена. Право, не могу постичь своим умом! Ой-ой… такая кутерьма поднялась…
— Где там понять, не евши целые сутки. Да я вижу, ты и не спал, Михайло, пропади пропадом такая служба.
Она взяла у мужа плеть, еще горячую от тепла его руки. Стащила с его плеч керею.
— Отдохни, пока девчата завтрак подадут.
— При таких панах старостах и не разберешь, что это — служба в старостве или глумление над человеческим достоинством.
И он не сел, а упал на лавку, стоявшую возле стола, будто ненароком посмотрев на жену. На миг взволновался:
— Плакала, Матрена? Недобрые вести получила о сыне? — спросил он с беспокойством, а сам помимо воли оперся на край стола, склонил на него голову.
И уже не слышал ответа жены, уснул, прильнув щекой и чуть седеющими усами к доске, словно к пуховой перине, постеленной заботливой рукой Матрены. Только подышал одним с нею воздухом, почувствовал ее сердечную заботу, — ел ли, спал ли? — и нахлынувшее успокоение сразу же перешло в сон.
Матрена с двумя молодицами уложили хозяина на той же лавке, подложив под голову большую подушку. Хозяйка кивнула девчатам головой, чтобы шли, а сама присела под стеной. Сдерживая тяжелый вздох, она устремила взгляд в окно, за которым серело утро. У нее в голове перепуталось все услышанное и увиденное в течение ночи. К этому прибавилась еще усиливающаяся тревога за сына, так безрассудно отпущенного ею с казаками. Монашка, утопающая в холодных водах Днепра; глубоко удрученный Зиновий, узнавший о том, что обожаемая им девушка попала в хищные лапы жестоких басурман и ее готовят в гарем султана; гнев несдержанного, отважного казака Трясила, который так хлопает дверью, что дом дрожит. Волнение мужа, который связал с нею свою судьбу, любя другую… Разве она не знала об этом, разве мало выплакала слез в одиночестве еще в первые годы замужества? Она проклинала отца и мать, навязавших ей свою волю, и всю любовь отдала сыну. В этом только и видела смысл жизни. Но пришло иное время, пришли иные заботы…
Легкий скрип двери отвлек ее от тяжелых дум. Она открыла глаза — от яркого света, проникшего в комнату, они даже заслезились.
— Что случилось, Омелько? — спросила она вошедшего джуру.
— Казаки! — одним духом выпалил слуга, срывая шапку с головы. Потом добавил, словно отвечал на вопрос, светившийся в широко открытых глазах хозяйки: — Сам пан старшой казацкого войска Петро Конашевич с полковниками и атаманами направились в Чигирин, а к нам в усадьбу пожаловал атаман Яцко со своими товарищами. Говорит, хочу повидаться с пани подстаростихой и с ее молодым сыном…
— Так чего же… Или я сама выйду к ним, — бросив взгляд на спящего мужа, тихо промолвила она.
— Не стоит, Матрена, пускай заходят сюда, — сказал Хмельницкий, сладко потянувшись на лавке, и, громко крякнув, поднялся, опустил ноги на пол. — Зови, Омелько, пана атамана с его товарищами. — И, обращаясь к жене, произнес: — Ну и хорошо вздремнул я, Матрена! Теперь снова на несколько дней! Пан староста не желает встречаться в Чигирине с паном Конашевичем и казацким войском. Как только стало известно о приближении Сагайдачного, он собрался ночью и уехал. Вот я и проводил их по черкасской дороге.
— По черкасской? — с тревогой переспросила Матрена, вскочив с лавки.
— Да что с тобой? Если бы знал, — может, лучше смолчал бы…
— На этом шляху твой Сулима столкнулся с гусарами и попал в беду. Ему угрожает кол, как… Галайде.
В этот момент в дверях показался усатый запорожец Яцко. Он снял шапку, кланяясь, и взмахнул ею перед собой. В комнате запахло степью и лесом. Следом за Яцком в комнату входили младшие и старшие по возрасту атаманы.
— Челом пану подстаросте чигиринскому, старшему брату казаков на этой тревожной украинской земле! — произнес Яцко охрипшим от ветра, но сильным, как всегда, голосом. — Честь и почтение счастливой матушке и сестре нашей пани Матрене.
Приветственные слова бывалого казака хотя и напоминали торжественную вязь праздничных речей, однако звучали так искренне, что не вызывали никаких других мыслей. Хозяйка приветливо улыбнулась гостям, слегка поклонившись в ответ на приветствие Яцка. На протяжении почти десяти лет их знакомства этот казак всегда появлялся в доме Хмельницких как добрый гений, чем и заслужил глубокую приязнь хозяев. То, что приязнь эта еще не превратилась в подлинную дружбу, Хмельницкие объясняли официальным служебным положением, которое занимал подстароста и которое так отличалось от свободной жизни казацкого атамана.
Понимал это и Яцко, не избалованный благожелательным отношением к казачеству со стороны представителей Речи Посполитой. Хмельницкий же, будучи подстаростой пограничного староства, никогда не проявлял специфического так называемого коронного высокомерия в общении с людьми. И это выгодно отличало его от других слуг Короны. Вот почему Яцко был искренне предан этой известной в Приднепровье семье.
Товарищи Яцка тоже приветствовали хозяев. Самый младший из них — Дмитро Гуня напомнил Хмельницкому о недавней встрече в Терехтемирове.
— Как поживает сынок пана подстаросты? Здоровья и счастья желает ему наше казачество! — произнес он, пожимая руку Михайлу.
Напоминание о Богдане снова опечалило родителей, переживавших разлуку. Подстароста посмотрел на жену — она тоже услышала эти сердечные слова молодого казака.
— Благодарение богу, казаче… Да его сейчас нет дома. Вместе с паном Кривоносом поехал за Днепр спасать семью кобзаря Богуна, — вздохнув, сказал хозяин.
Атаманы заинтересовались, стали расспрашивать Хмельницкого, как будто именно это и побудило их заехать в субботовский хутор. Объяснять взялась хозяйка, приглашая гостей к столу. Кончиком платочка она смахнула слезу и сказала:
— Такое творится, люди добрые, что не знаешь, с чего и начать. Мы узнали о втором уже в этом году набеге татар и турок на наши земли. Сильно укорачивают эти набеги жизнь православным людям. Спасибо подольскому казаку Максиму, заехал к нам и предупредил об этой беде. Он также принес горькую весть об одном турке, который стал служить польской Короне.
— А, Селим? — недоброжелательно произнес кто-то из присутствующих.
— Он и монашку одну схватил, как плату за эту службу… — не сдержался Яцко.
— Вот именно монашку, люди добрые. Да знаете ли вы, мои родимые, — с трудом сдерживая рыдания, торопилась Матрена как можно побыстрее рассказать обо всем, что было связано с этим ужасным событием, — именно вот эта монашка и полонила сердце нашего хлопца. Услышал ее пение в монастыре, познакомился с дивчиной и, да простит ему пречистая дева, вызвал ее на свидание мирское. Грешница сняла со своей шеи крестик, подарила ему на память, ну, а матушка игуменья за такую вольность неразумной дивчины наказала ее, исключив из обители на год… С этого и начались все несчастья бедняжки, мои родимые. Проклятый басурман узнал обо всем этом и, желая отомстить Богдану, украл дивчину, чтобы увезти ее в султанский гарем. Богдан вместе со славным парубком Кривоносом и махнул за Днепр, намереваясь перехватить злодея…
— Максим перехватит, того не собьешь со следа…
— Сбил же проклятый… Возле Куруковских озер перехватили казаки нашего староства… — не удержался подстароста.
— Отбили послушницу? — спросил Гуня.
— Прости, боже, ее тяжкий грех… — вздохнула Матрена, будучи не в силах продолжать дальше.
— Погибла в Днепре, — добавил Хмельницкий и с возмущением рассказал о том, как Конецпольский спас людолова, как в сопровождении гусар отправил его к гетману.
— Наш молодой казак Иван Сулима считал турка своим трофеем, — продолжал подстароста. — Вместе с товарищем, без моего на то разрешения, он отправился в погоню за гусарами…