— И Наливайко там, мамуся?
Матрена прижала голову сына к своей груди и тихо промолвила:
— Наливайко, Зинько, давно уже нет в живых. Вот это был казак… богатырь! Он боролся с панами католиками и с польской Короной за свободу для нашего православного народа. Он хотел, чтобы чигиринцы, черкассцы, переяславцы и звенигородцы сами, без польской Короны, управляли своей землей, чтобы объединились с русским, одной с нами веры, народом. Он боролся за то, чтобы каждый обрабатывал землю для своей семьи, для своих людей, а не для воевод-католиков, коронных войск и шляхты. Вот каким был Северин Наливайко!.. В медном быке сожгли его шляхтичи и католики…
— Так они, эти слепцы, наверное, защищаясь, убили полковника, который хотел засадить их в острог за то, что пели думу о Наливайко?
— Ну конечно, мой славный сынок. Тот полковник набросился на них, а кобзарь, может быть, хотел отомстить…
— За что, мама? — поторопился мальчик.
Матрена даже смутилась, почувствовав, что обмолвилась.
— За что? — вздохнув, переспросила она.
Мальчик поднял голову и посмотрел на мать. У нее дрожали губы, горели щеки…
— Не буду больше спрашивать тебя, мамуся… Ты опечалена… Тебе жаль полковника? Я разыщу Мартынка, он мне все расскажет. Он не жалеет полковников.
— Я и сама расскажу, — снова вздохнула она. — А жаль мне Наливайко. Матери всех жалеют.
— И полковника, мама?
— Да я ведь его не видела, сынок, а кобзаря знаю. Это побратим Наливайко и Ивана Болотникова. Этим двум казакам глаза выжгли за то, что они ходили спасать Наливайко. Может, тот же коронный полковник и выжигал, разве я знаю? Как же я могу печалиться по нем?
И она умолкла, задумавшись. А на землю уже спускался вечер, исчезли длинные тени от тополей, сгустились сумерки.
— Мама, — сказал Зиновий, дергая мать за рукав, — когда же это все было, что я и не знал?..
— Когда это было, сынок? В тот день, когда в Варшаве из раскаленного на костре медного быка раздался последний стон казнимого Наливайко, в Переяславе, где мы тогда жили, прозвучал твой первый в жизни крик. В тот день умер Наливайко, а ты, мой мальчик, родился…
4
Надвигалась теплая ночь. За лесом, на западе, еще серело небо, а на востоке, из-за Чигирина, оно затягивалось черной пеленой. Появились первые звездочки, вначале по одной, а через минуту — словно их кто-то из пригоршни высыпал — усеяли они пятнами небо, подчеркивая темноту ночи, смягчая сумерки. Со стороны Тясьмина потянуло свежим ветерком, заквакали лягушки, и их перекличка разнеслась над двором вдовы-казачки Пушкарихи, жившей теперь только вдвоем со своей невесткой Мелашкой.
У ворот, опершись на створку, стояла старуха и пристально смотрела на тропинку, по которой субботовцы ходили напрямик в Чигирин. В темноте она мало что могла разглядеть, к тому же от напряжения ее глаза слезились. Точно растаяла в вечерних сумерках широкая, крепко утоптанная тропинка. Затем и черный перелесок как бы утонул в небе, слившись с мириадами маленьких звездочек. А старуха все стояла, всматриваясь в даль, протирая рукавом глаза, будто от этого ночь могла стать светлее.
— Где-то они заночуют? — Тяжко вздохнув, подумала вслух она. — Погубят дитя.
И тотчас услышала тихий оклик:
— Бабушка, бабуся! Это вы?
— Да я же, я, Мартынушка, дитя ты наше горемычное… — запричитала она, не повышая, однако же, голоса.
Из ночной мглы, совсем не с той стороны, куда смотрела старуха, выскочил Мартынко. Он нырнул в ворота, обхватил руками бабушку, прижался к ней, зашептал сквозь слезы:
— Тихо, бабуся, тихо… Где мама?
— Что с тобой, мой милый?.. Мама в хате с тетей Лукией. Тетя больна, к ним нельзя. А где же…
Но Мартынко не дослушал. Ухватив бабушку за руку, он потащил ее от ворот в глубину темного, окутанного мраком двора.
— Дядю Карпа сейчас… его уже, наверное, и нету…
— Мартынко, что ты мелешь? Где дядя Карпо, где дедушка Нечипор? — допытывалась старуха, тряся мальчика за плечи, словно хотела разбудить его.
— Дедушка Нечипор в лесу, возле Тясьмина. С ним еще трое казаков с челном…
— А дядя Карпо?
В это время скрипнула дверь и на пороге появилась Мелашка. Она тихо позвала:
— Мама! Мама, где вы, идите в хату, а я тут постою… У Лукии начались схватки…
— Ой, господи, беда… «Отче наш, иже еси на небеси…» Мелася, Мартынко вот тут… «Да святится имя твое…»
— Мама, быстрее! Мартынко, все пришли?..
Все трое прижались друг к другу в темноте. Мартынко старался шепотом рассказать что-то матери, но его душил плач. Мелашка с трудом разобрала, что «полковника Заблудовского все-таки задушили…». Вдруг раздался душераздирающий крик роженицы, и старуха бросилась в хату, понимая, что сейчас она там нужнее.
Мелашка, присев на завалинке, наконец немного успокоила сына и все от него узнала. Она задумалась… Значит, слепой кобзарь Карпо Богун все-таки добился своего, задушил Остапа Заблуду, но и сам попал в беду. Да еще в такой день… Жена родит, а ему, отцу этого несчастного дитяти, угрожает смерть на колу. Сиротой родится второй ребенок Карпа Богуна…
5
Владелец хутора Субботово Михайло Хмельницкий в сопровождении четырех казаков из сотни Чигиринского староства приехал домой поздно ночью. Приехал невеселый, усталый и злой. Казаков он отослал, коня отдал дворовому джуре и, казалось, сам себе ненужным стал. Надо было сорвать на ком-нибудь зло. Но на ком? Такой просторный мир, и так тесно в нем… Увидев в большой комнате свет, Михайло направился к жене, которая всегда умела успокоить его ласковым словом. Он шел в крайне угнетенном настроении, ударяя по голенищу сапога сложенной нагайкой. Причинив себе боль, разозлился еще больше. Ему было не по себе: он чувствовал себя виноватым перед женой, ласковой и умной женщиной, и это тревожило его больше всего. Правда, она не шляхетского рода, а казачка. Верно и то, что ее отец участвовал в восстании украинских посполитых крестьян и с раннего детства вместе с православной верой ей прививалась вера в освобождение Украины от иноземного гнета. Матрена и поныне хранит в своем сердце эту веру и дорожит ею, как святыней. Она мечтает о том, чтобы ее любимый сын Зиновий стал казацким сотником. Что это — проявление дочерней любви к отцу или нечто иное? За годы их супружеской жизни Михайло не раз чувствовал угрызения совести из-за того, что не выполнил данного ей перед обручением обещания. Молодая и красивая Матрена уговаривала его тогда поселиться в Переяславе, с детства знакомом, дорогом краю, где она жила со своими любимыми родителями. Михайло обещал ей это, будучи уверенным, что останется служить в переяславском имении магната Жолкевского. Но уже после рождения ребенка Матрене пришлось расстаться с отцом и матерью, распроститься с родным Переяславом и переехать в Звенигородку. Мечтавшей о возвращении в Переяслав, еще не успевшей привыкнуть к утопающей в зелени вишневых садов Звенигородке, ей снова пришлось переехать в Черкассы. Она совсем загрустила и, чтобы успокоить себя, часто ходила на высокий берег Днепра полюбоваться его красотой. Михайло признался Матрене, что был в немилости у пана Даниловича из-за доброго расположения к нему Софьи, и теперь уже не обещал возвращения в Переяслав.
Хмельницкие твердо осели в Субботове, на собственном хуторе. Об одном только просила она мужа — чтобы не заставлял ее принимать униатскую веру и не отравлял душу ребенка католицизмом. Между тем Михайло мечтал сделать сына католиком. Тогда его ждали бы должность подстаросты, шляхетские почести, королевские привилегии. Всего этого невозможно достичь без усердного труда, без преданности католицизму…
— И все-таки обижать ее не буду! — твердо решил он, ступив на крыльцо, и вздрогнул, будто испугавшись неожиданного звона шпор на собственных сапогах.
В комнате за столом сидели на дубовых скамейках женщины: у стены — Матрена в бархатной корсетке, сбоку — Мелашка Семениха, прозванная по отцу Полтораколена, а по мужу — Пушкарихой.