Обедали все, кроме Макарова, за столом. Все общее. Табак, дачки, ларь делились поровну, без обиды. В этом отношении в камере был порядок.
На ночь Муха спрашивает меня: куда хочу лечь.
— На полу, естественно, где же еще?
— Что ты, профессор, я не позволю. Пацаны могут по двое спать, а ты бери шконарь, какой нравится.
Ребята зашевелились — какой разговор! Ложись куда хочешь, всем места хватит.
— Спасибо, — говорю. — Клопы есть?
— Внизу полно, наверху поменьше. Ты, главное, к стенке не прикасайся.
Стелю на втором ярусе, а Женя перебирается вниз к другому парнишке, Муха зовет Женю к себе наверх, его шконарь напротив моего. Так улеглись. В камерах свет на ночь не выключают. По грязно-зеленой стене бегут клопы. Я холодею от омерзения и ужаса. Отодвинул от стены матрац, подушку, стараюсь не прикасаться. Клопы бегут вниз. Там, видно, все нипочем — похрапывают. Внизу темнее, клопы не так заметны. А я не свожу глаз со стены, так и засыпаю настороженно. Среди ночи просыпаюсь от размеренного чавканья. Лежу спиной к камере, вслушиваюсь: что бы это значило? Вздохи слышны, похоже, любовные. Да полно, думаю, что-то другое. А повернуться боюсь — вдруг и в самом деле. С тем и уснул. Наутро глянул на Муху, на Женю — как ни в чем не бывало. Что же такое могло быть? Другой раз среди ночи — то же чавканье. Открываю глаза, Толик шлепает в три шага от шконаря до дверей и обратно. Его место на первом ярусе под Мухой свободно, Муха с Женькой наверху под одеялом. Ахает Женька сдавленно. А Толик, значит, на стреме, чтобы мент не засек. Этакая гадливость. Неужто другие не видят и не слышат? Впрочем, сердцу не прикажешь, милуются втихаря, не хамят, значит, меня не касается.
Проходит с неделю. Сидим после ужина с Аликом на нижней шконке, в уголки шпаримся, в мечтах в Центральных банях паримся. Подают мне клочок бумаги, читай. А на доске ситуация острая. И неинтересна литература сокамерников. «Не мешай», — говорю. У них зуд со вчерашнего дня: все что-то пишут и меня уговорили написать стихотворное послание нашей книгоноше, библиотекарше Вале. Толик в нее влюбился и хочет объясниться в стихах. Валя ничего себе девушка, к тому же от нее книги. А с книгами здесь похуже лефортовского. Раз в десять дней кидают в кормушку листок. Из 20 примерно написанных на листке наименований разрешено выбрать три книги на всю камеру, да и книги неважные, надо договариваться с Валей. Газеты тоже через нее. Какую кинут? Выпросим ли две? Все зависело от Вали. Но завоевать ее сердце непросто. Камер много, кавалеров еще больше, комплименты из каждой кормушки, и стихами ее не удивишь. Требовалось что-нибудь экстраординарное. Толик насел на меня, дрожит от нетерпения: скорей, завтра она придет. Ему нужна любовь, мне — книги. Нацарапал я романсеро, помню начало: «Вы до сих пор, наверное, не знали, что бывший вор души не чает в Вале…» Утром Толик на карачках под кормушкой передал Вале «свои» стихи. И был премирован обворожительным смешком и пятиминутной аудиенцией через кормушку. Он был счастлив, а мы получили дополнительную газету и несколько книг сверх нормы. Литературное творчество оказалось делом приятным и выгодным.
В тот день все в камере что-то писали, читали вслух. Сплошные скабрезности. Я отмахивался, они не настаивали. Однако, когда я завернул этот последний листок, Муха серьезно попросил все-таки прочитать, это важно. То был исчерканный черновик с плохо разборчивой галиматьей. Автор рассказывал, как собрались они выпить и послушать музыку, как один парень стал к нему приставать и он дал ему по морде, как он пьяный уснул, а проснулся с членом в заднице.
— Для начала неплохо, — я отшутился и снова за уголки.
Муха раздраженно:
— Профессор, ты зря смеешься, судьба человека решается. Знаешь, кто написал? Женя!
— Ну и что?
— Как что? Он же о себе написал!
Женя сидит на корточках под окном, обхватив поникшую голову руками. Зло берет на мухинский спектакль, не пойму, зачем он его устраивает. Муха спрашивает:
— Что с ним будем делать?
Я внимательно гляжу на Муху и тоже спрашиваю:
— У него и сейчас… в заднице?
— Нет, говорит, только тот раз, случайно, — смотрит на меня бесстыжими черными глазами.
— Тогда пусть живет как жил. Забудем, и пусть больше не болтает.
— Ты пустишь его за стол? Посадишь на свой шконарь?
Муха спросил каждого. Народец не злой, поддержали меня. Муха разыгрывает возмущение:
— Как хотите, но предупреждаю, потом с вас спросят. Если его кружак останется в телевизоре (навесной шкаф для продуктов и посуды — А. М.), я свой уберу. Если вы пустите его за стол, я буду есть отдельно. Если он уйдет в другую камеру, мы обязаны туда шинкануть, что он пидарас. Иначе с нас спросят, как с него.
Народец дрогнул, заволновался: «Ладно, бить не будем, но пусть знает свое место». Я спросил:
— Какое место?
— В углу, на параше.
— А нам — смотреть на него? Самим не будет тошно?
Муха меняет пластинку:
— Как хотите, можно простить. Случайно, один раз, сам признался. Если никто не против, пусть остается в мужиках.
На ночь «мужик» Женя снова лег с Мухой, а через пару дней просыпаюсь от шума. Старший контролер корпуса, «корпусной», открывает дверь, заходит Женя, собирает вещи, сматывает матрац.
— Будешь знать, как прыгать по шконарям, — рычит корпусной.
— Конечно, если спать жестко, — наивничает Женя.
Камера не спала, не было Толика. Женю уводят, Толика заводят.
Радостно сообщает:
— У меня ничего не нашли, а у него задний проход красный.
— Замели парня ни за что, — сокрушается Муха.
Он все еще разыгрывает невинность, его бы проверить, и стало бы ясно, почему у Жени задница покраснела. А Толик, видно, еще не успел — контроль засек. Отважный пидор Женька! Ведь у Толика два шара больше шишки. Мода такая у зэков — вставляют на конце под кожу шары, считается, что это доставляет большое удовольствие партнеру. Толик так постарался, что в бане на него страшно смотреть. А ну-ка, вдул бы, что с Женькой бы было? И ведь знал Женька, а полез.
Весь следующий день Муха грустил, материл ментов, не мог примириться с потерей Женьки:
— Такой парень хороший, чего им моча стукнула? — страдал он, как по любимой девушке.
Их отношения уже ни для кого не секрет, но все молчали. Женю перевели в другую камеру. Позже я встретил человека оттуда. Женька жил мужиком. Никто там ничего о нем не знал. И не приведи господь. Если узнают — а он среди мужиков, — убить могут. Да он такой любитель, что все равно угла не минует. Охота пуще неволи — сам полезет. Меня в нем поразило самообладание. Или уж совсем совести нет. После письменного признания и нашего прощения он по-прежнему ел за столом, но не садился, а стоя. Ребята его чурались. А он хоть бы хны: спокоен, доволен, как будто так и надо, никакой униженности или стыда. Напротив, исполнен достоинства. Сроду не подумаешь, даже когда знаешь. По-моему, стыд ему совершенно не свойствен.
А Муху я не осуждал. За что? Женька — пидарас добровольный, никто его не принуждал, и он не стеснялся своей слабости. Наоборот, Муха хотел оградить его от презрения, но почувствовал, что скрыть невозможно — покрывая Женьку, он себя ставит под удар. По зэковским правилам, если он знает пидараса и скрывает это от мужиков, допускает его за общий стол, то берет на себя страшную ответственность. Любой может сделать с ним то, что делают с пидарасом. Поэтому он разыграл спектакль с Женькиным признанием, чтобы снять с себя ответственность хотя бы в глазах камеры. О том, что будет потом, зэки не думают — живут одним днем. Тюрьма казнит сексуальным голодом. Особенно молодежь в избытке нерастраченных сил. В таких условиях педерастия неизбежна. Мухе лет 27, вся молодость в тюрьмах и лагерях, пять лет безвылазно. Ничего, кроме воровства и наркотиков, он в жизни не успел. А в камерах своя школа. Тут свой секс, свои правила жизни, своя наука. Все учатся друг у друга, и образованный человек в авторитете. Муха с восхищением говорил об «академике», с которым сидел в предшествующей камере. Тот, очевидно, такой же академик, как я — профессор, во всяком случае, как я понял, человек с высшим образованием. Говорил с ними о химии, о происхождении драгоценных камней. Муха и меня просит: