Урок был хорошо усвоен Кузькой. К появлению на новом месте работы у облюбованной заранее небольшой церквушки, находившейся на почтительном расстоянии от Софии и в стороне от лавры, он хорошо подготовился. Сквозь изношенную до дыр одежду виднелось грязное тело, правую руку со скрюченными в судороге пальцами поддерживала тесемка, накинутая на шею, трясущаяся левая рука тянулась навстречу к идущим на службу горожанам, а из искривленного от мучений рта вместо слов доносились какие‑то нечленораздельные звуки и мычание. Дело пошло веселее. Такому убогому, обиженному жизнью подавали охотнее, и соседи поначалу не обижали, не догадавшись, кто он на самом деле, и позволив ему пристроиться поближе к дверям храма.
Лишь однажды какой‑то юркий мужичонка остановился напротив, присмотрелся повнимательнее и, наклонившись к самому лицу Кузьки, зловещим шепотом произнес: «А я тебя знаю!» И захохотал на всю улицу. На мужика, глумившегося над убогим, зашикали. Какая‑то старуха, направлявшаяся на службу, подняла свою клюку и ударила ею по сотрясавшейся от смеха спине, то ли случайно не удержав тяжелую палку, то ли сделав это намеренно. Мужичонка перестал смеяться, незлобиво посмотрел на старуху, сжавшуюся под его взглядом, и, погрозив Кузьме тонким пальцем, громче повторил сказанное и направился по своим делам. После его ухода побирушки некоторое время тихо переговаривались меж собой, бросая косые взгляды на молодого убогого, но потом народ потянулся на службу, и о происшествии, кажется, забыли. Кузьма еле досидел до вечера, стараясь ничем не выдать себя, то и дело ловя пристальные изучающие взгляды.
В сумерках, хромая пуще прежнего и как плетью размахивая рукой, словно не слушавшейся хозяина, Кузька проковылял к своему убежищу. Он почти добрался до старой заброшенной сараюшки с провалившейся крышей, как дорогу ему преградил тот самый мужичок. Поняв, что убежать не успеет, Кузька напрягся в ожидании удара, но незнакомец драться не стал, а заговорил с ним, назвался Остапом.
Разговор был долгий, и поначалу от сделанного ему предложения у Кузьки загорелись глаза, едва он представил, как заживет, помогая новому знакомому. Тот оказался зернщиком, как и он, недавно обосновался в Киеве и искал смышленого помощника. Размышлял Кузька о том, принять ли ему столь заманчивое предложение, совсем недолго и уже вскоре смотрел на собеседника тусклыми глазами, демонстративно зевая.
— Устал, что ли? А может, не прельстил я тебя? — тут же отреагировал Остап.
— Подустал малость, — потянул Кузьма.
— Ну так что скажешь, пойдешь со мной в дело, али как? — допытывался Остап.
— Али как, — равнодушно ответил Кузьма.
— А позволь узнать, почему не хочешь из попрошаек уйти? С нашим‑то ремеслом всегда на кусок хлеба заработаешь, голодным не останешься, — глядя пристально на долговязого оборванца, спросил с некоторой обидой мужик.
— Что я тебе объяснять буду. Не нанимался, — услышал он в ответ.
— Ишь, какой важный, — удивился Остап, но не отстал и даже подсел поближе. — Ну‑ка открой‑ка тайну, неужто твой кусок слаще моего будет?
— Слаще не слаще, а делать‑то ничего не надобно, сиди себе, да рожи корчи, — огрызнулся Кузьма и добавил лениво: — У тебя‑то, сам говоришь, какие–то премудрости постигать придется, а мне того делать неохота.
— Да–а, Кузьма, — протянул удивленно Остап, — я тебя обучить хотел, думал помочь. Знаю по себе, любой бы за такую возможность обеими руками ухватился. А ты, вишь, упираешься. Пальцем о палец лень тебе ударить. Тебе с такими запросами не в хлеву надо было бы родиться, а в хоромах боярских. Больно ты ленив.
— Каков уж есть! — зло проговорил Кузьма и отвернулся от собеседника.
— Что ж, дело хозяйское, я‑то другого себе найду, а вот ты, убогий, смотри не прогадай, — спокойно сказал Остап, поднимаясь с поваленного трухлявого дерева. Уже отойдя немного, оглянулся и как‑то горько заметил: — Пироги‑то с неба не всегда падают.
— На мой век хватит, — вдогонку крикнул Кузьма и пробурчал тихо: — Благодетель нашелся.
Однако Кузьма ошибся, «пироги» очень скоро закончились. Из неведомых земель нагрянули орды, о зверствах которых ранее до стольного города только слухи страшные доносились. Как обычно, все надеялись, что минует Киев злая участь других княжеств, и, как бывало не раз, радужные надежды не оправдались.
Некому стало подавать милостыню, кругом разруха и нужда, на всех общее горе — везде смерть и разорение. Обезлюдело некогда могущественное княжество: кто в битве погиб, кого в полон татарин увел. Но Кузьма избежал и смерти, и полона. Поскитавшись в окрестностях разоренной столицы, поняв, что щедрых подачек теперь ждать не приходится, он решил вернуться в родные края.
Шел, спешил, а пришел — и чуть не заплакал от досады. На месте села над почерневшим от осенних дождей бурьяном торчали обгоревшие стены и остатки печных труб. Как он знал, мать давно — еще до нашествия — где‑то сгинула. Правда, ее судьба его не волновала, болью отозвалось лишь то, что на месте родительского дома осталась только покосившаяся печь, которой так и не довелось вдоволь попотчевать непутевых хозяев щами да пирогами. Он заночевал среди развалин, днем обошел все село, разыскивая, чем бы можно поживиться, и, не найдя ничего стоящего, следующим пасмурным утром отправился, куда глаза глядят. Он плутал по дорогам, пока однажды под вечер не наткнулся на спрятавшиеся на краю леса постройки, в которых обитало немногочисленное семейство бортника.
Угрюмый чернобородый бортник, похожий на медведя, давно жил в глуши с женой и дочкой–подростком. Он и раньше‑то никому не доверял, из своего медвежьего угла выбирался лишь затем, чтобы отвезти на торг то, что смог взять у пчел, обменять воск и мед на нужные вещи, а после того, как где‑то под Киевом погиб его старший сын, бортник и вовсе замкнулся, стараясь реже оставлять свой дом. Однако оборванный, исхудавший юноша чем‑то привлек сурового мужика.
Кузьму приютили, накормили. Он прожил у этих людей несколько дней, помогая им по хозяйству, развлекая их рассказами о богатствах Киева, о своем житье–бытье и о том, что ему довелось увидеть во время его долгих странствий. Как‑то за скромной вечерней трапезой бортник, хмуро глядя на Кузьму, предложил ему остаться у него, чтобы вместе работать в лесу. Юноша почти мгновенно согласился, со слезами на глазах благодарил за приют.
— Вот и ладно, — сказала хозяйка, тихая высокая женщина, и, дотронувшись краем темного платка до уголка глаза, положила руку на головку дочери и прошептала, потупив взгляд: — За сына, Кузя, будешь.
Недолго, однако, Кузя жил у бортника. Еле–еле дождался он тепла и уже твердо знал, что уйдет от давших ему кров людей не с пустыми руками, поскольку успел проведать, где хранят супруги нажитые за долгие годы ценности, и теперь ждал только удобного момента. Тем временем и хозяин тоже пригляделся к новому члену семьи, понял, что он за человек. Хоть зимой работы было мало — борти новые подготовить, дров наколоть, воды наносить, скотину накормить — вот почти и все, но и этого Кузьме казалось слишком много. Как мог он отлынивал от любой работы или делал ее так, что уж лучше бы и не брался. Открытие не радовало, и однажды утром, когда радостное весеннее солнышко проникло через волоковое оконце в просторную чистую горницу, хозяин решил серьезно поговорить с Кузьмой, наставить его на путь истинный, чтобы помочь взяться за ум.
Слово за слово — и мирный разговор быстро перерос в перебранку, а потом и вовсе обычно спокойный и миролюбивый хозяин указал Кузьме на дверь. Тот не ожидал такого поворота событий, поначалу опешил, смотрел исподлобья, в бессильной злобе сжимая кулаки, а когда, отступив назад, задел оставленный у дверного косяка топор, решение принял сразу. Хозяин, уставший от трудного неприятного разговора, тяжело опустился на лавку у стены и отвернулся, чтобы не видеть, как покидает его дом человек, вызывавший теперь одно лишь отвращение. Кузьма же в этот момент быстро нагнулся, схватил топор и кинулся на бортника, который повернул голову навстречу легким шагам и успел только увидеть, как блеснул в руке убийцы тяжелый колун.