— Понимаю я это, — ответил сотник, помрачнев, — только вот души христианские все одно жалко.
— Ишь, жалостливый какой! — с издевкой в голосе воскликнул князь, а потом произнес возмущенно: — Ты вот их души, в грехе погрязшие, жалеешь, а про то забыл, сколько эти ироды безвинных загубили и скольких бы еще жизни лишили, не останови мы их. Они‑то никого не жалели — ни старых, ни малых скольких до нитки обобрали и скольких на тот свет отправили! Ты думаешь, что тебя в селе потому привечали да потчевали — может, последнее на стол ставили, — что ты лицом пригож? Нет, милок! Рады были тому, что дружинники мои избавили их от страха перед ватагой Кузькиной!
— Богом прошу, не серчай на меня, Михаил Ярославич! — лишь успел вставить слово сотник, едва князь замолчал.
— Думаешь, мне людей не жаль? Жаль! Только многих ли из них людьми‑то назвать можно? Ведь хуже зверя дикого стали. Почто они Николку жизни лишили? Что отрок невинный сделать мог мужикам дюжим? Небось только вскрикнуть и успел! — Князь вздохнул, провел по бородке, смахивая снег, и твердо сказал: — Нечего попусту воду в ступе толочь. Никакой битвы без крови не бывает. Что сделано, то сделано. Приободрись, вон уж город виден, и мы, чай, с победой возвращаемся!
9. От паперти до поруба
Вдали за снежной пеленой темнели стены детинца, а до посада было и вовсе рукой подать — уже и крыши видны. Еще несколько саженей — и по обе стороны дороги за частоколами потянутся сады и огороды.
Князь обернулся и махнул рукой. По его знаку пленных бродней ссадили с саней, а Кузьку спихнули с неказистой лошаденки — дальнейший путь все они должны были проделать пешком, чтобы обиженные ими люди могли насладиться видом поверженных и униженных противников.
В такую непогоду посад казался вымершим, только кое–где над крытыми дранкой избами клубился дым, тщетно пытаясь прорваться сквозь плотную снеговую завесу, тянулся над крышами. Однако весть о том, что князь со своими дружинниками возвращается в город, разлетелась с быстротой молнии по пустынным уликам и самым малым проулкам.
Не успел отряд подойти к высокой изгороди, за которой виднелись какие‑то тонкие деревца, как улочка наполнилась народом, высыпавшим из ворот и калиток. Дальше княжеский отряд продвигался сквозь толпу, гудящую словно улей. В этой нынешней встрече, как показалось князю, было гораздо больше радости, нежели в приеме, оказанном ему в день его приезда в город. До дружинников доносились возгласы восхищения и одобрения. Кто‑то крестился, кто‑то крестил проходящих мимо воинов, кто‑то утирал слезы умиления.
Еще больше загудела, загомонила толпа, увидев Кузьку, слухи о бесчинствах которого достигли Москвы накануне Рождества. Не имея возможности самолично поколотить предводителя ватаги, отличавшейся жестокостью и неумеренной жадностью, некоторые из обитателей посада стали спешно лепить из податливого снега комки поувесистее, а кое‑кто даже примеривался к смерзшимся глыбам, прилепившимся к заборам. Однако Кузьку по бокам охраняли дружинники, в которых при неудачном броске можно было угодить снежком. По этой причине мужики вынуждены были ограничиться ругательствами, щедро отпускаемыми пойманному беспощадному предводителю бродней, и с досадой перекидывали из ладони в ладонь приготовленные для него плотные комки.
Кузька исподлобья со злобой поглядывал на толпу, теребя застывшими от холода пальцами толстую пеньковую веревку, туго обхватившую запястья. О том, чтобы освободиться от веревки, не могло быть и речи, даже если бы это каким‑то образом ему удалось, уйти от возмездия не позволили бы горожане, готовые при первой возможности устроить самосуд, и зорко следившие за каждым его движением люди князя. Свое дело они, хоть и молоды были, знали хорошо.
После неудачного боя и неудавшейся попытки скрыться в кривобокой избушке Кузька был рад, когда заметил в лесу тени своих сотоварищей, которых еще затемно он отправил для пополнения припасов в при таившуюся в стороне от дорог деревеньку.
Знал Кузька: они обязательно приложат все усилия, чтобы освободить его из‑под стражи. Всех не освободят да и пытаться не будут, а вот его наверняка отобьют, в этом он был почти уверен: не из таких переделок удавалось ему уходить, а тут тропа идет лесом, который для бродней, что дом родной. Однако он просчитался. Его соратники, видно, обознались, не думали, что Кузьку повезут отдельно ото всех, под усиленной охраной, и нанесли свой удар совсем не туда, куда следовало. Своими действиями лишь обозлили княжеских людей: и освободить никого не освободили, и сами головы сложили. Об этом Кузьке не замедлили сообщить, мол, не на кого ему теперь рассчитывать. Он и сам это отлично понимал.
Собственно, он никогда ни на кого и не рассчитывал и никому полностью не доверял, что и помогало ему выходить сухим из воды. Да и кому из тех, кто окружал его, можно было довериться? Любой в ватаге, лишь только почувствовав, что он дал слабину, с удовольствием бы нанес ему удар в спину.
«Люди как волки», — любил рассуждать Кузька, с набитым животом развалившись у жарко горящего костра. Он нередко называл стаей и свою ватагу, которая объединила самых разных людей. Многие из них, попав сюда, быстро теряли человеческий облик, начинали действовать по волчьим законам, все чаще не только грабили путников, но и ради какой‑то забавы убивали до нитки обобранных, без содрогания глядя на мучения своих жертв.
Кузьку это нисколько не удивляло, и он, давным-давно переступивший кровавую черту, не собирался никого наказывать за жестокость. Сама жизнь обошлась жестоко с его товарищами, лишив родных, крова, изувечив душевно и физически, и все они считали, что вправе мстить за нанесенные ею обиды. Тех, кто был с этим не согласен, в ватаге, как думал Кузька, давно не осталось. Он сам приложил к этому руку, пресекая любые разговоры о том, что татям и бродням не пристало обагрять руки кровью, достаточно, мол, добро отобрать.
Разговор с одним таким вольнодумцем Кузька запомнил очень хорошо, и прежде всего потому, что ему не удалось, как бывало обычно, выйти из него победителем.
— Может, еще на паперть с протянутой рукой встать? — с издевкой спрашивал он тогда у осмелившегося усомниться в правильности действий главаря. — Али с сумой по дорогам пуститься? Заблеять жалостливым голосом: «Подайте бедному калеке на пропитание, хата сгорела, жинку с дитями татарин в Орду увел!» — наклонив голову набок, закатив глаз и выставив трясущуюся ладонь, продолжал он под громкий гогот ватажников. — Виданное ли то дело? — почти вскричал Кузька возмущенно.
— Но сирот‑то зачем множить? — неуверенно прозвучал вопрос русобородого мужика, хмуро глядевшего на главаря.
— А наши‑то детки где? Кто за их погибель ответит? —распалялся все больше бездетный Кузька.
— Добро забрать, и того бедолаге хватит, — не унимался смельчак.
— А как добро это нажито? Трудом праведным али обманом и хитростью? — прищурив здоровый глаз, спросил Кузька, с нескрываемым удовольствием приводя свой любимый и всегда действующий довод.
— А тебе‑то не все едино? — проговорил неожиданно твердо возмутитель спокойствия. — Для нас ведь разницы нет. Хоть и трудом непосильным нажито добро — все одно нашим будет! А у тех, кто побогаче, защита есть, они в одиночку по лесам не гуляют.
— Может, кто хочет, чтобы мы в ратаи подались? На земле от зари до зари горбатились? Живностью всякой обзавелись? — прозвучал издевательский голос.
— А что в этом плохого? — прервал возмущенную Кузькину речь вопрос еще одного осмелевшего.
— Свободу свою променять хотите на какое‑то добро? На богатства, которые сегодня есть, а завтра их али князь, али татарин отберет? Так что ли? — тихо прохрипел злой голос, который уже через мгновение стал каким‑то приторно–елейным, и Кузька, выпятив нижнюю губу, проговорил с притворной обидой, обращаясь к ватаге: — Что ж, мы никого не держим! И это сущая правда! Мы только помогаем, как можем, тем, кого нужда к нашему берегу прибила. Не пришлись мы кому по сердцу, — вздохнув, сказал главарь и многозначительно посмотрел на противника, — так кто знает, чья в том вина? А насильно, как известно, мил не будешь. Мы не по стародавним Мономаховым законам живем. У нас законы другие! Кто по ним жить не хочет — скатертью тому дорога! Не держим! — проговорил он и указал ладонью в сторону темной чащи.