— И на том спасибо, — ответил, поднимаясь с земли, русобородый мужик. Он взял узелок, на котором сидел, перекинул его через плечо и, поклонившись всем собравшимся у весело горящего костра, проговорил спокойно: — Думал среди вольных лесов и лугов душа оттает — ан нет, не вышло. Кабы совсем не закаменеть, на чужое горе и кровь невинную глядючи. За хлеб, за приют благодарствую! А теперь прощевайте, не поминайте лихом. — Мужик слегка склонил голову и вышел из освещенного костром круга, сразу растаяв в ночной темноте.
У костра на некоторое время воцарилась тишина. Все молчали. Стало слышно, как потрескивает охваченное огнем толстое дерево, а в стороне, куда направился осмелившийся на выступление против Кузьки мужик, хрустят под его ногами сухие ветки.
— Что ж, горевать о таком ватажнике не будем. Нам в деле рядом верное плечо надобно, а на такого разве можно положиться! — прервав затянувшееся молчание, сказал твердо Кузька и, посмотрев на окружающих, помолчав мгновение–другое, неуверенно произнес: — Одна печаль: как бы он кого к нашему логову не привел!
— Да кого ж он приведет? — вырвался у кого‑то вопрос, но, поймав на себе сверлящий взгляд, оплошавший ватажник поспешно вжал голову в плечи.
— А кто его знает, что ему на ум взбредет… Может, и к посаднику в город податься, чтобы тот людей на нас послал, — задумчиво стал говорить Кузька, но, сразу же уловив, что к такой возможности его сотоварищи относятся с большим недоверием, продолжил размышлять вслух: — Или… в какое большое село направится, мужиков подговорит. Такое, судя по появившемуся на лицах смятению, казалось вполне осуществимым, и Кузька продолжил развивать свою мысль: — Подговорит их, они и нагрянут к нам, когда мы того и ждать не будем. Застанут они нас врасплох и ночью перережут, как овец.
— Так что ж мы его отпустили! — догадавшись, к чему клонит главарь, возмущенно спросил конопатый отрок, который пристал к ватаге еще зимой и сразу понял, с кем надо водить дружбу, чтобы чаще получать жирный кусок из похлебки и реже отправляться на разбой, где приходилось рисковать своей шкурой.
— У нас, если кто забыл, уговор такой. Мы никого не держим, — как бы оправдываясь, ответил Кузька и развел руками.
— Так и что с того? Уговор‑то уговором, — упрямо забубнил конопатый, — а я чтой‑то не хочу, чтоб меня в ночи прирезали!
— Да, Кузьма, поспешили мы, — донесся от костра хриплый голос, — не надо было его отпускать.
— Да–да, не надо, — поспешно откликнулся отрок.
— Порядок не мной заведен, — упрямо стоял на своем Кузьма, — сами решали, что никого неволить не станем, и в том клятву–роту давали.
— Что клятва? Князья вон сколько раз друг другу в дружбе–верности клялись, крест целовали, а при удобном случае мечи скрещивали без промедления. А нам кто предателя наказать помешает?
— Так то князья! — попытался возразить кто‑то, сильно испугавшийся за свою жизнь и тоже догадавшийся, что хочет услышать от сотоварищей Кузька. Он собрался было продолжить свою мысль, сказать, что если уж князья клятвы нарушают, то им, бродням, это делать и вовсе не возбраняется, да осекся. Вспомнил, как недавно главарь говорил, что, в отличие от холопов, князей да бояр, бродни по своим законам живу и законов тех неписаных не нарушают, а тех, кто дерзнет, карают нещадно.
— Наше слово! Как скажем, так и будет! И ты уж прости, Кузьма, здесь ты нам не указчик! — выговаривал строго хрипатый, отлично понимая, что нужно сейчас главарю ватаги. — Он не одному тебе угрожает, а всем нам, а потому и предлагаю не дать ему уйти, чтоб он свое дело черное не сотворил!
— Это как? — спросил кто‑то робко.
— А порешить его, — срывающимся голосом громко прошипел отрок и махнул рукой, будто отважно рубанул мечом по невидимому противнику.
— Эх ма! — раздался чей‑то возглас в неожиданно наступившей тишине.
— А что? Может, тем себя от беды спасем? — проговорил задумчиво Кузьма, исподлобья разглядывая окружающих.
— Конечно, спасем, — подхватил конопатый. — Ишь чего захотел, чтобы мы, птахи вольные, горбатились как холопы! Не бывать тому!
— Птахи вольные, — повторил кто‑то.
— Да–да! Они не пашут, не сеют — все Бог дает, — затараторил отрок, скаля в улыбке кривые желтые зубы.
— А мы сами, что хотим, берем, — поспешно добавил хрипатый, — и не птахи, а волки мы и свое логовище защищать должны. Никто, кроме нас, его не защитит, не на кого нам рассчитывать, а потому и разговоры нечего вести, а следом за изменником спешить надо да и порешить его! — резко закончил он и возмущенно пробубнил под нос: — Ишь, птах нашел! Счас запорхаем, крылышками замашем!
— Ну, раз так все решили, значит, так тому и быть, — как бы нехотя согласился Кузька и, подозвав к себе хмурого здоровяка, приказал отправиться за ушедшим.
«Эка, дело‑то как обернулось», — думали притихшие ватажники, наблюдая за Кузькой, который что‑то тихо объяснял непонятливому здоровяку.
После того, как здоровяк, прихватив лежащий в стороне топор, ушел, Кузька, чтобы отвлечь сотоварищей от мрачных мыслей, сделал вид, что уже забыл о неприятном и незначительном происшествии, заговорил бодро. Похахатывая, вспоминал он об удачных деньках, когда ватаге удавалось неплохо поживиться, даже попытался затянуть любимую песню:
Не шуми, мати, зеленая дубравушка,
Не мешай мне, добру молодцу, думу думати.
Мне заутра к князю грозному во допрос идти…
Выводил он старательно, однако его мало кто поддержал, и песня не полилась, хватая за живое и переворачивая загрубевшие души, как бывало прежде, когда ее подхватывали все, а быстро смолкла, и Кузька снова стал говорить о прекрасном вольном житье–бытье…
Об этом случае Кузька вспоминал часто, вот и теперь всю дорогу до Москвы ему в голову лезли слова, сказанные тогда упрямым мужиком. Как не хотелось, но главарь был вынужден признать, что и в самом деле душа его, видно, закаменела, ведь уже давно не трогала ее ни чужая беда, ни чужая боль. Не просыпался Кузька от страшных видений, не вскрикивал, как некоторые из его ватажников, во сне. Лишь изредка ему вдруг чудилось, что его очередная жертва смотрит на него теми же удивленными глазами, какими смотрела на своего убийцу дочка приютивших его людей. А поскольку Кузька Косой все реже сам участвовал в набегах, все чаще оставаясь в логовище, ожидая, когда его сотоварищи приволокут награбленное, то и взгляд этот он видел не часто.
О том давнем солнечном весеннем дне, оказавшемся хуже темной промозглой ночи, когда он лишился глаза и получил страшную отметину, изуродовавшую его лицо, Кузька старался не вспоминать и уже сам уверовал в сочиненную им сказку о том, как бесстрашно он сражался с татарином, пытавшимся взять его в полон. Никому из собравшихся вокруг него бродней не было ведомо, что свое ранение он получил не на поле жестокой брани, а в схватке с ребенком. Единственный человек, с которым он сошелся вскоре после случившегося и кому по глупости поведал о своей страшной тайне, уже с год лежал в земле сырой. «Туда ему и дорога!» — думал Кузька о своем товарище, который часто стал посмеиваться над главарем и поговаривал, что пора бы тому передать власть более сильному.
Много лет назад Кузька без сожаления покинул пепелище родного дома, где в нищете и неухоженности провел детство и юность, нисколько не утруждая себя заботами о хлебе насущном.
В малом возрасте он перебивался подачками соседей, жалевших заброшенного матерью ребенка, прижитого нерадивой бабенкой неизвестно от кого. Потом Кузька недолго был подпаском, но посильный для любого подростка труд, в свое время играючи осваиваемый всеми деревенскими ребятишками, быстро надоел ему, как надоели и разговоры соседей, пытавшихся наставить его на путь праведный и приучить хоть к какому‑нибудь труду. Однажды ночью, прихватив развешанные на заборе для просушки чужие рубахи, неосторожно оставленные сердобольной соседкой, часто подкармливавшей бедолагу, он ушел из села в поисках хорошей жизни. Перебиваясь подачками и милостыней, он добрался аж до самого Киева, но стольный город не пришелся ему по нраву. Уж очень много здесь было людей, и хоть весело, но суетно, а главное — поживиться за счет щедрых на милостыню горожан сюда стекалось слишком много таких же, как он, попрошаек. За места на паперти между ними, как очень скоро он убедился на собственной шкуре, шла скрытая и жестокая борьба. Завсегдатаи у Софийского собора лишь посмеялись над много раз уже рассказанной Кузькой жалостливой историей о страшном пожаре, лишившем его родных и крова, — здесь такие сказки мало кого трогали. Немного — только «для науки» — намяв бока долговязому юноше, ему посоветовали найти работу, а не околачиваться среди старух и старцев, убогих и увечных странников, которым только и осталось, что полагаться на милость людей.