— Давненько-таки я не упражнялся в фехтовании. Этим ловким ударом поразомну немного ноги, — промолвил он.
Неожиданное заступничество смутило черных, и, как это ни покажется странным, поступок этот не ожесточил папуасов, как бы следовало ожидать, а лишь сильно изумил. Пока участники неудавшейся расправы медленно поднимались на ноги, порядком сконфуженные, а остальные воины боязливо пятились назад, дикарь, оказавшийся их вождем, опустил копье и обратился к европейцам на незнакомом языке.
Речь была длинная и сопровождалась самыми дикими жестами. Оратор указывал на каронов, продолжавших дрожать от страха. Он дал понять, что им надо отрубить головы, потом широко открыл рот, переводя глаза с белых на негров.
— Черт побери, — проворчал наконец Фрике, смеясь и одновременно сердясь. — Кажется, этот негодяй принимает нас за антропофагов. [18]
— Это ни на что не похоже, — озлобленно ответил Пьер де Галь. — Ну стоит ли быть образцовым матросом, питаться в течение тридцати лет сухими турецкими бобами и соленой свининой, и все это для того, чтобы какие-то дикари насмехались над нами подобным образом?
Фрике протянул руку за куском саго и принялся грызть его с большим аппетитом. Потом, указав на черных и собственный рот, показал жестом любовь к растительной пище и полное отвращение к человеческому мясу.
Дикарь, очевидно, не понял Фрике и истолковал его жест так, что парижанину было не по вкусу человеческое мясо в соединении с саго.
— Да я не настолько глуп, как ты думаешь! Теперь он воображает, что я люблю говядину без хлеба. Как бы мне заставить этого скота-папуаса понять?
Разговор затягивался и, казалось, начинал принимать дурной оборот, потому что черные воины, теперь совершенно оправившиеся от испуга, потихоньку брались за оружие, готовясь к внезапному нападению.
Но на этот раз спасителем явился все тот же маленький Виктор. Смекнув, что, если не вмешаться, ему и его друзьям грозит страшная беда, китаец, к удивлению Пьера и Фрике, смело подошел к начальнику дикарей и медленно заговорил с ним ровным голосом, визгливостью напоминавшим болтовню попугая.
Виктор говорил долго и таким убедительным тоном, что друзья его не верили своим ушам. Аргументы, приводимые им, должно быть, ясно говорили за себя, потому что (о чудо!) хмурое лицо вожака папуасов озарилось вдруг светлой улыбкой, он отшвырнул оружие и по-европейски протянул руку изумленному парижанину. Пьер, не менее удивленный, поспешил ответить на это неожиданное выражение учтивости, и все воины, желавшие, вероятно, только мирного окончания дела, тоже приблизились с выражением самой искренней дружбы.
— Так вот что! — обратился Фрике к довольному китайцу. — Уж не говоришь ли ты на всех языках, милый мой мальчик?
— Нет, Флике, они тоже говолят по-малайски. Очень холосо по-малайски. Они знают много евлопейцев.
— Но о чем же он толковал нам перед этим?
— Увидав нас с людоедами, — отвечал молодой китаец на своем картавом наречии, — папуасы вообразили, что мы их союзники и разделяем с ними их отвратительные привычки. Вождь говорил вам, что там, далеко, где солнце заходит, он видел белых, одетых и вооруженных, как и вы; но те белые были добры и приветливы, убивали только кровожадных зверей и ловили птиц и насекомых. Они, дикари, служили им проводниками и научились любить и уважать их. Ошибка в отношении нас произошла оттого, что они видели, как мы делили трапезу с каронами, которые почитаются здесь за людей вредных, которых надо всеми силами истреблять. Что же касается их, то они люди хорошие, мирные. Они, пожалуй, с удовольствием перережут горло своему недругу, но никогда не предавались каннибализму.
— Очень хорошо, но что они хотят сделать с нашими гостями, начинающими наконец приходить в себя после полученной трепки?
— Отрубить им головы…
— Ну скажите пожалуйста! Если этот храбрец… Спроси у него, как его зовут.
— Узинак.
— Если этот храбрец Узинак только что находил странным и непонятным то, что белые едят человеческое мясо, то передай ему от моего имени, что белые находят привычку туземцев крошить на куски себе подобных просто возмутительной.
— Он говорит, что это их правило.
— Надо изменить его, потому что, пока жив, я не позволю, чтобы два существа, которых я приютил под моей кровлей… кровли, собственно, нет, да это все равно… которые сидели за моим столом… стол — земля, но так всегда говорится… были подло зарезаны.
— Он согласен, но просит бусы и ожерелья.
— Скажи ему, что он многого хочет. Сейчас я не богаче нищего, который потерял все.
Узинак не верил своим ушам: «Как?! Белые приехали в страну папуасов, не имея ни бус, ни тканей, ни ожерелий? Что же они делают здесь? Разве они не собирают насекомых, не ловят солнечных птичек?» [19]
— Передай ему, что у нас ничего нет, но если он отпустит каронов, я сделаю ему великолепный подарок.
— Ты, кажется, много обещаешь, мой милый, — заметил Пьер де Галь.
— Вовсе нет. Разве ты забыл, что у нас есть одна или две красные рубашки? Дикарь будет в восторге.
Черный вождь, обрадованный обещанием, повернулся к каронам и торжественно произнес по-малайски:
— Честное слово белых — порука за вас. Белые никогда не врали… Идите!
Два каннибала, пораженные таким счастливым исходом дела, молча поднялись и, подпрыгивая, как кенгуру, исчезли так быстро, что только пятки засверкали.
Фрике, не меньше их довольный, предложил своим новым друзьям перекусить в ожидании ужина. Предложение его было принято с восторгом, ведь желудки папуасов почти всегда пусты. Перекус длился вплоть до ужина, главным украшением которого были два кенгуру, очень кстати застреленные Пьером де Галем. Когда наступила ночь, разожгли огромный костер, вокруг которого уселись папуасы, большие охотники до всяких забав и страстные любители поболтать.
Вести разговор, конечно, было нелегко, потому что вопросы и ответы передавались через посредника, говорящего на смеси французского с китайским, но беседу нельзя было назвать скучной благодаря различным комментариям словоохотливого переводчика. Еще больше оживил вечер Фрике. Парижанин хорошо знал страсть всех дикарей, и особенно папуасов, к музыке. Хотя его голос нестерпимо фальшивил и пение было не чем иным, как безбожным коверканьем музыкальных мотивов, он все-таки сумел ловко выйти из затруднения, устроив инструментальный концерт.
Инструментальный концерт под 150° восточной долготы и 10° южной широты! Но веселый парижанин ни минуты не усомнился. В тот момент, когда островитяне, усевшись с поджатыми ногами в кружок на земле, затянули бесконечную и жалобную мелодию, посреди лужайки раздалась музыка, то живая и веселая, то протяжная и печальная, напоминающая звуки рожка, то вдруг переходящая в мелодию, чарующую слух, словно пение соловья.
Восторг дикарей был неописуем. Игра талантливого музыканта была поистине изумительна. В совершенстве изучив свой таинственный инструмент, он извлекал из него сильные и в то же время удивительно нежные звуки. Прекрасная мелодия сменялась модной шансонеткой, шансонетка — полькой и так далее, и так далее. Он приступал к исполнению каждой новой вещи с искусством знаменитого маэстро и с подобным же успехом доводил ее до конца. Увертюра к «Вильгельму Теллю», шансонетки из «Прекрасной Елены», баллада о фульском короле или хоры из опер лились безостановочно, чередуясь друг с другом. Любопытно было наблюдать, как стонали дикари при звуках хора воинов из «Фауста», как плакали, слушая песенку Розы, или пускались в пляс при звуках польки.
Порядком устав, Фрике вынужден был остановиться, несмотря на то что ненасытные слушатели громко требовали продолжения концерта. Маэстро пообещал непременно сыграть для них завтра, после чего мог, наконец, свободно растянуться под деревом и вкусить всю сладость сна. Пьер улегся рядом с ним в надежде услышать что-нибудь напоследок.