Бред, конечно. Однако мысль мучила, не отставала — и терзали видения. Он вспоминал, как сидел на корточках перед распростертой на полу Лео и боялся к ней прикоснуться. Смотрел на белое лицо, заострившийся нос, синеватые губы — и часть сознания поражалась необыкновенной мертвенной красоте. Другая часть трусила: если Лео умрет, на него свалится куча неприятностей. Третья, маленькая, но гаденькая частичка вообще уговаривала убежать и сокрушалась, зачем его сюда принесло, не желала участвовать в происходящем. Это, пожалуй, было самое страшное — сознавать свою подлость.
Сколько времени он провел над Лео без движения, неизвестно, но когда наконец заставил себя коснулся ее волос — и поразился, увидев седые, — в дверь уже позвонили; приехала «скорая».
Позже он слегка успокоился относительно собственных моральных качеств, поскольку навещал ее в больнице каждый день и по два-три часа просиживал если не в палате, то в коридоре. Проку от него не было никакого: Лео целыми сутками глядела в потолок и ни с кем не разговаривала. Врачи убеждали Протопопова, что в его присутствии нет необходимости, более того, оно, возможно, нежелательно, ибо неизвестно, как воздействует на пациентку, ведь у нее шок. Но Протопопов упорно приезжал: должен был находиться рядом и не знал покоя нигде, кроме больницы.
Вот только покой его был — вакуум.
Он молился за Лео — чтобы поправилась, заговорила. Доктора не понимали, отчего не восстанавливается речь, но чем больше проходило времени, тем сильнее Протопопов подозревал, что Лео просто не хочет общаться. Она все понимала, глазами объяснялась с врачами — да, нет, — но с Протопоповым вела себя иначе; невидяще смотрела сквозь него, а если он слишком надоедал вопросами или уговорами, вздыхала, опускала веки и чуть-чуть отворачивалась. У нее быстро развилась способность невербально передавать свои чувства, и он по ее лицу читал: уйди. Ты мне не нужен — нисколько. Очень мешаешь.
Но уйти он не мог. Когда ему разрешали посидеть рядом, он держал ее за руку или гладил по голове. Лео терпела, пережидала: сопротивление отбирало больше сил, но и так она тоже уставала. Он это чувствовал, но ему не хватало великодушия устраниться. Прикасаясь к ней, он надеялся узнать, что же произошло, как она упала в обморок, почему умер ребенок. Знание не приходило; Лео ничего не передавала телепатически, а блокнот и ручку, которые при первых признаках улучшения Протопопов начал совать ей в руки, неизменно отталкивала. Без особых эмоций, но твердо, решительно.
Кое-что прояснилось, когда к ней из Иванова приехали родители. Их, кстати, известил Протопопов — по совету Ласточки, сам бы не догадался, в таком был ступоре. Ласточку возмущало, что муж пропадает в больнице, и она пыталась это запретить, но, ничего не добившись, перестала обращать на него внимание: а какой еще выход, если товарищ не в себе? Она демонстративно зажила своей жизнью, практически узаконив присутствие в ней Глеба, и довольно скоро укатила с ним на Сейшеллы. К Лео она сочувствия не проявляла, лишь в первый момент, поддавшись естественному порыву, дала Протопопову несколько дельных советов, но впоследствии повторяла одно: «Твои дела, ты и улаживай».
Он улаживал. Как умел: совал деньги врачам, медсестрам, санитаркам, таскал деликатесы, рассчитывая порадовать пациентку, но в конечном итоге заваливая огромными сумками ординаторскую. Контакты с родителями Лео требовали большого мужества, настолько нестерпимо болезненно было их с Протопоповым несоприкосновение. Он пытался разговаривать, объясняться — без толку. Мать кивала и смотрела прозрачным взглядом. Отец, простоватый дядька младше Протопопова, казавшийся много старше, не годами, а исключительной основательностью, вел себя корректно, но, совсем как Лео, неведомыми флюидами транслировал свое не то чтобы осуждение, нет… полное биологическое неприятие того факта, что немолодой солидный господин позволил себе вступить в интимные отношения с девочкой, годящейся ему в дочери. И тем более допустил, чтобы это привело к беременности и закончилось тем, чем закончилось.
Его моральная правота была невидима, но всепроникающа и смертоносна, как радиация. Протопопов медленно умирал от позора.
Впрочем, оказываясь вне больницы и, соответственно, зоны поражения, переставал понимать: за что ж его так сильно кошмарить? Дочка давным-давно совершеннолетняя; он ее ни к чему не принуждал.
Так или иначе, именно от отца Лео Протопопов узнал, что ее муж Антон погиб, причем в Москве. Но как, отчего, почему, бог весть; не люди, а партизаны какие-то. Хотя он особо не расспрашивал; не желают говорить — не надо.
Больничная эпопея длилась вечность, а потом вдруг закончилась. Следовало радоваться, но Протопопов вне всякой логики огорчился. Когда он отвез их на вокзал, Лео стерпела его прощальный поцелуй в щеку, как терпела прочие прикосновения, мать, кивнув, поглядела мимо, отец изобретательно уклонился от рукопожатия.
Протопопов сказал:
— Дайте адрес, я перешлю вам вещи из квартиры.
Лео окостенела; ее отец ровным тоном ответил:
— Спасибо, Клеопатра не хочет их забирать. У нее дома все есть, — и обнял дочь за плечи. Она благодарно оттаяла и как-то очень по-детски прижалась к нему боком.
У Протопопова перехватило горло. Он коротко попрощался, развернулся и зашагал прочь, не дожидаясь отхода поезда. Простите, что утомил присутствием! Сколько можно вести себя так, словно он один во всем виноват? Нашли себе империю зла.
Между тем, приблизительно так он себя и чувствовал, и в голове постоянно крутилось: «Это я, я виноват». Но в чем?! В чем, объясните? Ну, не приставлял он ей ножа к горлу! Большая, мягко говоря, девочка, знала, что делает. Первая начала заигрывать. Конечно, ее родители не в курсе, но — этакое атанде! Неприятно быть козлом отпущения. Все-таки он их несчастного Антона под машину не толкал…
Вот только… не закрути он романа с Лео, — причем не по любви даже, как с Татой, а по откровенной похоти, в подчинение бесу, приставившему нож к ребру, — она могла бы помириться с мужем, уехать к нему, и бедняга не погиб бы в Москве. Что он вообще здесь делал? Наверняка к Лео притащился.
А значит, он, Протопопов, звено в роковой цепочке. И с Лео, что говорить, обошелся не по-человечески. Перед ним бесконечно прокручивался фильм — она, беременная, одна дома; сидит и тоскливо смотрит в стену. Он мало интересовался, как она проводила свободное от него время, но сейчас понимал — невесело. Особенно когда уже узнала про ребенка. Выкидышем ей грозили почти с самого начала, и… Протопопов вдруг вспомнил, как Лео жаловалась, что боится ходить по улице, до того там скользко, и не сдержался, всхлипнул. Бедная, как же ей было одиноко! А он, вместо того чтобы развлечь, сводить куда-то, перестал с ней встречаться, да еще под достойным предлогом — она, видите ли, больше не годилась для постельных утех. И тайно радовался, что она не появляется на фирме, не создает ему конкуренции, не перетягивает одеяло на себя.
Лицо, шея, тело Протопопова покрылись липкой испариной стыда. Как он мог? При том, что хотел ребенка? Знай выставлял условия: то буду делать, а се не буду, на то деньги дам, а на се — не рассчитывай. Он ли это вообще — или в его оболочку кто-то вселился? Он привык считать себя добрым, пусть немного эгоистичным, человеком…
Тата когда-то повторяла с удивлением: «Ты меня так спасаешь»… Сразу после ухода Ивана. Так сказать, в эпоху невинности — о романе между ними и речи не шло… Чему, спрашивается, удивлялась? Обыкновенной дружеской поддержке? Не ждала от него? Он ведь просто был рядом. Да, но, заметим, потому, что сам этого очень хотел.
Кстати — еще одно, совсем давнишнее, высказывание Таты:
— Хорошие поступки хороших людей никто никогда не замечает, их принимают как должное. Зато если «крокодил сказал доброе слово», мир падает ниц от восторга.
Протопопов тогда покивал в ответ, но сейчас огорчился: «Неужели крокодил — это я?» Она говорила с намеком? Или по тем счастливым временам еще зачисляла его в разряд хороших? С тех пор он растоптал немало человеческих чувств — включая свои собственные. Ласточка, после того как отпала необходимость блюсти этикет, лепит в лоб: