Сначала он делает вид, что вообще не замечает меня, потом все же останавливается:
– Как поживает наш юный страдалец? – говорит он.
– Спасибо, хорошо, – отвечаю я, спрятавшись за своей рукой на перевязи надежнее, чем за самым прочным щитом.
– А ты? – спрашиваю я.
– Замечательно, – отвечает он. – Вот освобождаюсь от своего имущества. – Он снова потащил деревянный ящик по снегу, оставляя в нем широкую борозду.
Я иду вслед за ним на некотором расстоянии, стараюсь ступать как можно осторожнее, чтобы не потерять равновесие.
– В каком смысле освобождаешься? – спрашиваю я. Ненависть, которая сквозит в малейшем его движении, действует на меня притягательно, я несколько напуган, но все же испытываю своеобразное желчное удовлетворение. Мне снова хочется поддеть его, я жажду отмщения, но у меня есть и другое желание – излечить его, как излечился я сам, в общем, я сам не знаю, чего хочу.
– Я уезжаю, – объявил Витторио через силу, грубым голосом. – Подальше отсюда. Тем более что я все равно никогда не был высокодуховным человеком.
– То есть как? – на меня накатывает волна подлинной грусти и полного понимания.
– Оставляю поле боя, – он похож на огромного рычащего пса, на раненого медведя, который все еще притворяется агрессивным. – Так будет лучше, тебе не кажется?
Я решил было попрощаться с ним и уйти подобру-поздорову, но не сумел, что-то заставляло меня следовать за ним, возможно, острая потребность снова увидеть его улыбающимся.
Он все тащит свой ящик по снегу вдоль стены дома, где еще на прошлой неделе все было очищено от снега. Мне кажется странным, что теперь эта работа приостановлена, бездна времени, пота и сил исчезли, как не бывало. Эта мысль не дает мне покоя, я думаю, что, возможно, человек, который плохо владеет собой, нуждается в постоянном контроле со стороны, чтобы хоть как-то удерживаться в равновесии, и что одно дело – не любить гармонию, а другое – радоваться, когда ее разрушают.
Мы подошли к его мастерской, я вхожу туда следом за ним, стою и смотрю, как он открывает деревянный ящик, обшитый изнутри материей, и снимает с крючка одну из своих гитар.
Он собирался положить ее в ящик, потом вдруг передумал и со всего размаха треснул ею о край верстака: бам – оглушительный аккорд, стоило бы записать его на пленку. Гитара разломалась не сразу, Витторио все же удалось создать легкую и прочную конструкцию, ему пришлось еще несколько раз с яростью ударить ею о верстак, чтобы добиться своего, потом он с остервенением рвал гриф, пока не выдрал его окончательно из уже разломанной деки, деки из ели Энгельманна, пока не превратил всю эту изящную конструкцию из индийского палисандра в груду полированных щепок.
– Зачем? – кричу я, еще слишком потрясенный, чтобы попытаться его остановить.
Он поворачивается, улыбается безумной улыбкой.
– Видел?
Потом он вырывает струны, переламывает гриф об угол верстака и отшвыривает от себя обломки.
– Не такие уж они и замечательные, мои гитары, – говорит он. – Думаю, кроме, как здесь, в Мирбурге, никто бы на них и не польстился.
Он берет еще одну, незаконченную гитару и принимается теперь за нее: хрясть-хрясть, страшные удары, щепки, летящие во все стороны, от всей гитары остаются лишь жалкие обломки.
Я делаю попытку остановить его:
– Не надо, пожалуйста.
Но остановить его невозможно, он отпихивает меня в сторону, и если бы не моя рука, он бы сделал это гораздо грубее.
– Не лезь, ради Бога! Не лезь!
Я смотрю на него, стоя рядом, и мне совсем не нравится то, что он делает со своими гитарами.
– Прекрасные дрова для камина, – говорит Витторио. – Выдержанные, сухие.
Я вспоминаю, с какой маниакальной увлеченностью он описывал мне разницу между различными породами деревьев, объяснял, как их сочетание влияет на звук и каких удивительных результатов ему удавалось добиться. Мне очень хочется остановить его, но я понимаю, что я не смог бы это сделать, владей я даже двумя руками, и потому я просто стою, прислонившись спиной к ящику с инструментами, пока он в припадке дикой злобы хватает одну гитару за другой и разбивает их на мелкие кусочки, причем делает это еще и методично, и целеустремленно. Он колотит и рвет, и разносит все в пух и прах, и швыряет в ящик обломки ценного, гладкого, обработанного дерева, словно выполняет важную работу, словно теперь это главное дело его жизни.
Наконец все было кончено.
– Видел? – снова сказал он. – Как легко пустить все коту под хвост. Все эти мои искусные швы и склейки. Сколько же сил я на все это убухал. Но сейчас я чувствую замечательное освобождение. Даже дышать стало легче. Я немного взволнован, но мне хорошо, хорошо!
Он вышел из мастерской, не глядя на меня, и мне казалось, он оставляет за собой невыносимое чувство пустоты.
Каждое чудо нуждается в зрителях
– Ты можешь поехать с нами в Кундалини-Холл? – спросила меня Марианна. – Свами будет говорить с общиной впервые после долгого перерыва.
Она смотрела мне в глаза, смотрела на мою руку, висящую на перевязи, смотрела в гостиную, где кончали собираться Джеф-Джузеппе и Нина. Витторио тоже был приглашен, он уже надевал стеганую куртку в барокамере, подальше от членов своего семейства.
Я согласился, и мы вместе прошли через поляну, утопая в снегу, который уже никто не расчищал.
В машине все молчали. Я думал, сколько всего было здесь, в этой машине, сколько слов, сколько выяснений, разъяснений, объяснений всякий раз, когда мы ехали по той же дороге, через тот же лес, усыпанный тем же снегом. Витторио смотрел так, словно он уже сидел в самолете и в девяти тысячах метрах под ним плескался океан; рядом с ним Нина, в ее глазах тихое, но непреклонное ожидание; Марианна и Джеф-Джузеппе сзади, вместе со мной, безмолвные и неподвижные. Слова, умершие на языке, умершие, не родившись, жесты, умчавшиеся в никуда, как испуганные олени. В белом ослепительном свете, прополаскивающем голову, проносятся воспоминания о предварительных и окончательных итогах, о больших и маленьких идеях, о попреках, обвинениях, вспышках ревности, мелких уколах, несправедливостях, проявлениях нежности, разделенных чувствах и переживаниях, совместных планах, задуманных, перечеркнутых, позабытых. Я спрашивал себя, когда дала первую трещину такая прочная основа их жизни и какова моя истинная роль во всей этой истории.
– Как твоя рука? – спросила меня Марианна вполголоса. Спросила, не глядя на меня, голосом подчеркнуто бесстрастным.
И все же Витторио снова напрягся, по всему его крупному телу прошла нервная дрожь, он еще крепче вцепился в руль.
– Как обычно, – ответил я как можно быстрее и небрежнее. Я напряг мускулы левой руки под повязкой, как делал уже несколько дней, снаружи это не было заметно.
Потом мы приехали и, рассредоточившись, двинулись к амбару – духовному центру Кундалини-Холла; мы вошли внутрь: тепло, ароматы специй, благовоний, запах пота.
Обращенные на меня взгляды, улыбки со всех сторон, приветствия, кивки, движение тел, когда я прохожу мимо. Марианна отставала от меня не больше, чем на шаг, Нина тоже держалась рядом, они впитывали в себя и отражали те внимание и благожелательность, которые стекались ко мне. Все это странным образом действовало на меня, я был смущен, полон сомнений и чувства вины, охвачен восторгом и смятением, и походка и взгляд утратили твердость.
Мы уселись за один из низеньких столиков, которые по горизонтали разделяли большой зал, и грызли имбирное печенье, пока наголо бритый мужчина на сцене играл на аккордеоне и распевал «Харе Ом» в обычной гипнотизирующей манере.
Потом на сцене появилась одна из ассистенток гуру, бритоголовый сейчас же перестал играть и ушел со сцены, неся под мышкой свой аккордеон.
– Сегодня вечером нам всем выпала большая удача, – сказала ассистентка. – Свами будет говорить с нами, хотя и недолго: мы не хотим, чтобы он переутомлялся теперь, когда он только-только начал поправляться. Но он хочет говорить с нами, и для нас это большой подарок.