Я попробовал, но это оказался американский бурбон, едкий и крепкий, как бензин, я лишь смочил губы и отдал бутылку обратно.
Он выпил еще и опять увеличил скорость, он мчался, чуть не задевая сугробы на обочине.
– Ты знаешь, что самое страшное, Уто? – спросил он.
– Что? – Я цеплялся за подлокотник, ожидая, что мы вот-вот перевернемся.
– Что я чувствую себя превосходно, – сказал Витторио с каким-то воинственным недоумением. – Я чувствую себя живым, я содрал с себя мистическую глазурь впервые за четыре года.
Я стараюсь держаться как можно дальше от двери, крепче упираюсь ногами, чтобы смягчить удар, как только мы перевернемся. Мне уже мерещатся эти звуки: металла о снег, металла об асфальт, скрежет ломающихся крыльев.
Витторио опять берется за бутылку, теперь он почти задевает сугроб на обочине.
– Мне осточертело, что они предупреждают все мои желания, осточертели все их благородные поступки и благородные мысли, улыбки, поцелуи и объятия, и толстые мерзкие старухи, с которыми надо обращаться так, словно они самые желанные женщины на свете. Да еще все время приходится разговаривать шепотом; как только я начинаю говорить нормально, появляется Марианна и начинает делать мне знаки, видно, что ей стыдно за меня и хочется, чтобы я был другим.
Он снова протягивает мне бутылку, я отталкиваю ее, не отрывая взгляда от дороги. Мы летим в непроглядную тьму, против которой бессилен свет фар, в пространство без границ.
Витторио снова пьет, кричит:
– Так уж я создан, Уто! Я для этого места не подхожу! А может, я вообще плохой человек! Я могу делать сколько угодно попыток, но все впустую. Я человек агрессивный и слишком земной. Мне нравится есть, пить, спать с бабами, и, если мне попадается негодяй, охотящийся за оленями, я с удовольствием разобью ему физиономию! И при этом, представь себе, я чувствую себя превосходно! Я ЧУВСТВУЮ СЕБЯ ПРЕВОСХОДНО!
Я не понимал, как он еще умудряется не вылететь с шоссе, но ему это удавалось. Похоже, слепая ярость, бушевавшая у него внутри и подавлявшая все другие чувства и инстинкты, непостижимым образом обостряла чувство дороги.
– Торчишь там, как болван, – кричал он, – стараешься измениться, стать лучше, быть таким, каким тебя хотят видеть, но все, что тебе удается в лучшем случае, – это испытать мимолетное чувство удовлетворения. Тебя немного похвалят, чтобы тут же отругать и прочесть очередную проповедь. Погладят по головке, как комнатную собачонку… Дадут рыбку, как тюленю в цирке, который крутит шарик на кончике носа…
Я надеялся, что, впав в сарказм, он уменьшит скорость, и он действительно поехал медленнее, но теперь стал вести машину с какой-то залихватской расхлябанностью. Он жал на тормоз без всякой необходимости, с опозданием крутил руль на поворотах, без толку переключал фары.
– Боже мой, какие мы трусы и слабаки! Мужчины, называется! Мы всю жизнь ищем женщину, которая могла бы заменить нам мать. Как дети, не умеющие ходить. А они прекрасно знают, как забрать над нами власть, они пользуются нашим чувством вины и неполноценности. Политика кнута и пряника, не так ли? Они посиживают себе или встанут в дверях и смотрят, и оценивают то, что тебе удалось сделать, и говорят: «молодец», или: «ты мне противен».
Теперь я смотрел только вперед, сидел, вцепившись в подлокотник, и не отрывал взгляда от обледенелой дороги, которая накатывалась на нас, выхваченная фарами из темноты и тут же пропадала во тьме вместе с поворотом, краем холма, сугробами на обочине в двух сантиметрах от колеса.
Витторио продолжал прикладываться к бутылке, он говорил, но голос его уже почти не слушался, и почти не слушался руль. В драке он поранил себе руку, и теперь постоянно слизывал кровь с ободранных суставов.
– Возможно, они не сразу прибирают нас к рукам, – вновь заговорил он, – потому что мы все же сопротивляемся, пассивно, как животные. Но в конце концов они все же берут верх, и, когда это случается, они пользуются своей властью без зазрения совести, потому что уверены, что правда на их стороне. Высшая правда! Проклятая правда, которую утвердил гуру, или природа, или Бог, или Космос, понятно тебе? Но жизнь, Уто, это сплошной обман, – вскричал он. – Это чудовищный обман, и, когда тебе кажется, что ты продвигаешься вперед, ты только становишься все хуже и хуже. Чтобы сделаться лучше, Уто, ты должен перерезать себе глотку!
Он слишком резко крутанул руль на повороте, слишком резко затормозил, и наш «рейнджровер» понесло через обледеневшую дорогу, через сугроб, в чернильную темноту, я заткнул уши пальцами, чтобы не слышать, по крайней мере, заключительного удара.
Бутылка вылетает из картонного коричневого пакета, виски льется на пол и на мои ноги, но это вполне может быть и кровь, может быть, нас уже смяло и уничтожило, потому что мы врезались в покрытый снегом холм, и колеса вертятся в пустоте, яростно, как только что замолкший голос Витторио, еще один удар, и мотор глохнет, – мы стоим неподвижно, наклонившись набок в снежном облаке, которое медленно опускается, освещенное двумя конусами света.
Витторио открыл свою дверцу, выскользнул наружу, исчез в темноте.
Я тоже выбрался через его дверь, свою я открыть не мог. Я совершенно не пострадал, лишь ударился плечом, но, к счастью, на мне была моя кожаная куртка; я двигался без затруднений в неподвижном, морозном воздухе, и даже испытывал ощущение непривычной легкости. Стояла полная тишина, лишь где-то поблизости странно хрипел Витторио.
У меня не было никакого желания присутствовать при его агонии, и тем более тащить его куда-нибудь в поисках помощи, но я все же подошел к нему, утопая в хрустящем снегу, затаив дыхание, в голове – подходящие сцены из фильмов.
Он стоял по колено в снегу, и его рвало, между приступами он говорил; «Дрянь дело, дрянь!», его итальянский акцент проявлялся теперь со всей отчетливостью.
Я ходил взад-вперед вдоль «рейнджровера», чтобы не замерзнуть; я гадал, сможем ли мы выбраться обратно на шоссе или нет, и сколько сейчас может быть времени. А еще я пытался понять, случилось ли то, что должно было случиться, или без меня Витторио лежал бы себе спокойно со своей женой в супружеской кровати в своем красивом, теплом и удобном доме, который построил собственными руками. И еще я пытался понять, кто я есть: разрушитель или борец за правду, а может, и то, и другое вместе, и почему я такой и что мною движет – низкие инстинкты или чувство возложенной на меня миссии, и хорошо мне от этого или плохо.
Марианна хочет понять
Марианна стучит в дверь, появляется, держа в руке чашку травяного чая.
– Выпьешь? – спрашивает она.
Уто Дродемберг, растянувшись на кровати, читает руководство по изготовлению смычковых инструментов – это книга Витторио. Уто рывком садится на кровати, потом вскакивает на ноги.
– Какой же ты нервный, – говорит Марианна, но у нее самой от напряжения вытянулись и заострились черты лица.
Уто Дродемберг не смотрит на Марианну.
– Я как раз собирался спуститься вниз, – говорит он, глядя на дверь.
Его волосы примялись на подушке, их давно пора покрасить: от корней растут совсем черные, Уто запускает в них руку, ерошит, смотрит поверх Марианны в сторону лестницы.
– Почему ты хочешь сбежать от меня? – спрашивает Марианна. Она очень бледна, загораживает собой дверь. Слабый запах мыла, миндаля, едва заметная дрожь, вздымающая рыхлую шерстяную кофту персикового цвета на пуговицах.
УТО: Я не хочу сбежать. Я только хочу спуститься вниз.
МАРИАННА: Хоть чаю-то выпей.
УТО: Я выпью его внизу.
МАРИАННА: В чем дело, ты боишься меня?
УТО: Нет.
(И это неправда, он боялся ее обволакивающего взгляда, ее коротких вздохов, чувственных ноздрей, сквозь кожу которых почти просвечивали хрящи.)
Он взял чашку у нее из рук: на мгновение их пальцы соприкоснулись, и он успел почувствовать, насколько ее пальцы горячие и влажные. Стеклянный взгляд, но уже потеплевший, сверкающий, одухотворенный.