На помост поднимается пожилая, похожая на монахиню женщина в оранжевом одеянии и начинает петь в микрофон что-то заунывное. Развешенные по стенам динамики разносят пение по всему залу. Сложив перед собой ладони и ритмично покачиваясь, она, как старенькая бабушка, убаюкивающая внуков, бормочет что-то себе под нос о конце старого и начале нового года. Остальные сидят, скрестив ноги, на ковре перед длинными низкими столами, наклоняясь время от времени над своими тарелками. Они настолько покорно-покойны, что, кажется, вот-вот уснут под эту странную колыбельную.
Какая-то медузоподобная особа протягивает мне тарелку со всей этой, с позволения сказать, едой, улыбается и так участливо спрашивает: «Как поживаешь?», будто у нее других забот нет, кроме как обо мне печься. Я не отвечаю, прислушиваясь к коллективному мычанию, которым сидящие за столами отвечают на микрофонное пение, когда полумонахиня на помосте делает паузу. Марианна тут как тут, она считает себя не только моим проводником, надсмотрщиком, но и толмачом.
– Наш друг Уто прилетел сегодня вечером из Италии, – отвечает она за меня.
– Замечательно! – восклицает медуза и улыбается, улыбается, но чувствуется, что, хоть сообщение Марианны и кажется ей очень важным, к ней оно в данный момент отношения не имеет.
Когда же они наконец отстанут! У меня уже колотун от усталости, в глазах резь, и лицо сводит от этих улыбок вокруг, потому что я представляю себе, каких мышечных усилий они стоят.
Устраиваюсь на ковре между Марианной и Витторио у низкого стола. Когда сидишь, поджав ноги, дырок на носках не видно. Есть совсем не хочется, да, честно говоря, еда на тарелке и не может вызвать аппетита: злаки, овощи и ничем не заправленные остывшие макароны. Поглядываю на своих соседей. Марианна слева от меня берет на вилку понемногу, кладет в рот и подолгу жует, отрывая время от времени взгляд от поющей полумонахини, чтобы улыбнуться членам своей семьи и мне. Витторио, склонившись над своей переполненной тарелкой, ест быстро и жадно. Он выделяется среди всех этих анемичных заторможенных людей: в нем чувствуется жизненная сила, привычка к другой еде, к другой манере выражаться, сразу видно, вся эта умиротворенная благожелательность не в его натуре. Но вот он поворачивается к жене, обнимает ее за плечи, улыбается, и я понимаю: он приложил много труда, чтобы себя обуздать, научиться контролировать свои действия. Похоже, он и сам это понимает и очень собой гордится: вот, мол, каких я добился успехов в самоусовершенствовании!
Джеф-Джузеппе напряжен, сидит скованно. Уткнулся носом в тарелку, заглатывает еду не жуя. Когда мать бросает на него добродушно-зоркий взгляд, он замирает, но стоит ей отвернуться, снова принимается поглощать свои холодные макароны.
Нина, наоборот, вообще не ест. Загородившись салфеткой, она ковыряет вилкой, разделяет еду на отдельные кучки, потом сгребает все вместе, делает горку.
Марианна все это прекрасно видит, но не говорит ни слова, даже не смотрит в сторону падчерицы.
Разговоров за столами вообще мало. Все следуют установке: «Больше улыбок, меньше слов». Взгляды направлены на помост, где пожилая полумонахиня заканчивает свое пение и уступает площадку более молодой женщине, похожей на японку. Марианна наклоняется ко мне и шепчет в ухо:
– Это главная ассистентка Свами. (СВАМИ – прописными буквами, благоговение в голосе, жар от ее тела, запах миндального молока.)
Главная ассистентка начинает говорить о Свами, что ему гораздо лучше и что он, даст Бог, скоро опять будет вместе с ними, потом рассказывает о прошлых встречах Нового года, напоминает слова гуру о том, как этот праздник важен, поскольку дает возможность испытать чувство искренней радости и единения с остальными, собрать вместе молодежь. Я смотрю на нее, слушаю и жую холодную пресную еду. У меня кружится голова, звон в ушах становится просто нестерпимым.
– Тебе нехорошо? – с озабоченным видом наклоняется ко мне Марианна. – Ты побледнел.
– Мне очень хорошо, – отвечаю я, и озабоченность тут же исчезает с ее лица, она улыбается и отворачивается от меня, чтобы дальше слушать главную ассистентку, которая говорит и говорит, не закрывая рта.
Они все здесь такие предупредительные, такие внимательные, но если кто-нибудь упадет и будет корчиться на полу в предсмертных муках, ни один из них этого не заметит.
Меня знобит от недосыпа, я измучен, обессилен, как заключенный после тяжелого этапа, мне хочется растянуться на постели, а не сидеть, скрючившись, на полу. Спина без опоры совсем отваливается. Оглядываясь по сторонам, не вижу в этом амбаре никого своего возраста: сплошь тридцати-, сорока-, пятидесятилетние и совсем дряхлые старики. Всего один парнишка возраста Нины, они, естественно, переглядываются на расстоянии, несколько ребят – ровесников Джефа-Джузеппе. Представляю, какой это кошмар для них жить здесь по прихоти родителей в полном отрыве от мира, в этой чудовищной атмосфере. Я бы на их месте на все пошел, только бы отсюда вырваться.
Главная ассистентка тем временем смиренным сахарным голоском рассказывает банальные истории из жизни гуру, которые могут удивить разве что идиота или маленького ребенка. Она говорит почти шепотом, но микрофон, поднесенный вплотную к губам, разносит по залу каждый ее вдох, каждый щелчок языка. Истощенная, бледная, но очень в себе уверенная, она сидит на подушке в позе лотоса, и на ее лице время от времени мелькают странные гримасы. Потом она говорит:
– А теперь посмотрим несколько минут на нашего дорогого Свами, который, будем надеяться, скоро, очень скоро придет к нам сам и будет разговаривать с нами лично.
Она переговаривается с кем-то внизу, на помост поднимаются двое, подходят к большому телевизору с видеомагнитофоном, нажимают кнопки, и на экране возникает старый индус с прикрепленной на стене фотографии, сидящий в том самом кресле, которое сейчас пустует на сцене. – Свами, – шепчет мне в ухо Марианна, хотя это и так ясно.
Каждый раз, когда я чувствую жар ее дыхания или просто взгляд, мне кажется, будто она забирает у меня энергию, точно у донора. Как Витторио может с ней жить? Меня злит мысль, что ему удается ей сопротивляться.
Гуру с телевизионного экрана на помосте говорит высоким голосом с индийским акцентом и не лишенными музыкальности интонациями, то и дело прерываясь, чтобы улыбнуться или выразить жестами свою всеобъемлющую любовь.
«Всего несколько дней назад было Рождество, – говорит он, – и всем нам хотелось стать хоть чуточку лучше, верно? Мы дарили подарки, получали подарки, поздравляли своих родственников и друзей. Даже тех, кто далеко отсюда, верно? Нас переполняли добрые чувства, они буквально были разлиты в воздухе, и мы стали лучше, верно? Ну а что же сегодня, когда Рождество прошло? Сегодня, тридцать первого декабря, когда наступил последний день старого или, как мы говорим, канун нового года? У нас уже совсем другое настроение, верно? Мы полны благих намерений, но не от нас ли самих зависит их осуществление?»
Я озираюсь по сторонам и не верю своим глазам: сотня сидящих на полу людей слушает эти прописные истины с необыкновенным вниманием, боясь шелохнуться. Меня злит эта напряженная тишина, и как они переводят дыхание, все одновременно, будто присутствуют на каком-то уникальном концерте, злит Марианна, которая вся подалась вперед, я вижу ее длинную шею и профиль с безукоризненно прямым носом, злит Джеф-Джузеппе, по школьному впившийся в экран, будто слово боится пропустить, злит Нина, которая, скорее всего, думает о своем, но тоже изображает из себя примерную ученицу, не подкопаешься.
Единственный, кто кажется не настроенным на общую волну, – это Витторио. Он тоже сидит неподвижно и не отрываясь смотрит на экран, но чем-то отличается от других, как и во время еды. Возможно, дело в его напряженном подбородке, особой манере прищуриваться, глядя вдаль, повороте головы, будто он направляет ухо на говорящего. Тарелка перед ним не просто пуста, она словно вылизана, даже перышка салата не осталось. Вдруг он поворачивается ко мне и спрашивает тихо: